Книга Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где мы? — осведомлялся я через каждые три минуты.
— Мы на Рождественском бульваре, — терпеливо поясняла какая — то незнакомка, — у меня в гостях.
Какие — то люди приходили и уходили, был еще какой — то ребенок, мелькала женщина в халате — совершенно из другой оперы, один раз ухнула пробка из — под шампанского, но вот пил ли я его, этого я — как говорили много лет назад уничижители англичан — решительно не умею сказать.
— Где Паша? — мусолил я свой неразрешимый вопрос.
Драматурги смотрели на меня укоризненно.
— Какой еще Паша? — удивлялась радиожурналистка и, не глядя на стаканы, добавляла в них бурой жидкости.
— Надо же! — восклицал я, прихлебывая. — А мне всегда казалось, что я ненавижу виски!
Радиожурналистка хохотала и плескала на стол неизъяснимо отрицательный напиток. Драматурги все время молчали и только пускали дым. Потом они куда — то ушли…
Мы с радиожурналисткой сидели на мокрой скамье, рядом стояли пресловутые пластиковые стаканчики и все время падали, до тех пор, пока коктейль из водки, дождевой воды и прелых листьев не придавил их наконец к скользкому дереву. Она почему — то плакала и беспрестанно твердила: “Бунюэль — стерильность кадра” (знаки препинания здесь, конечно, условность). А я говорил: “Дух изгнанья” — и пытался то ли высказать какую — то застарелую обиду, уже и не помню на кого, то ли сделать из нее союзницу в каком — то жестоком и принципиальном споре. И мне казалось, что, наверно, это очень романтично и совсем не плохо — быть Демоном и парить над землей, презрительно поплевывая вниз. Напоследок небесные хляби разверзлись и окропили нас материнским сочувствием природы. Так плакала осень, и мы плакали вместе с ней.
Очнулся я дома.
Утром, если четыре часа пополудни можно считать утром, я дал себе три клятвы: первая — никогда не пить никакой жидкости крепче кефира, вторая — прекратить эти дурацкие уроки, но выполнил только последнюю, а именно: к вечеру привел себя в порядок и крепко стоял на ногах. Моя одежда оставалась у Павла, и ее нужно было выручать, ибо я совсем не привык к представительским костюмам. К тому же один из них — именно тот, который я познал в эту волшебную ночь, — нуждался в серьезной чистке. Схватив свою голову в руки и следя за тем, чтобы она не раскололась, как переспелый арбуз, я побрел в контору, по три раза останавливаясь в каждой подворотне. В конторе было, как всегда, пусто, только Алла сидела за своим столом и, глядя в маленькое зеркальце, подкрашивала губы.
“Чего они все красятся?” — злобно подумал я, будто мне было до этого дело.
Алла предостерегающе кашлянула, энергично потерла губу о губу, спрятала зеркальце и сказала:
— Он не один.
Я отпрыгнул от двери как тактичный кузнечик.
— Да нет, — строго сказала она. — Там режиссер. Денег просит на фильм.
— На какой еще фильм?
— Ну, фильм он хочет снять, кино. На съемки.
Я распахнул дверь. Павел важно сидел в кресле, словно первый секретарь горкома средней руки, и внимательно слушал длинноволосого молодого человека, бродившего по комнате и потрясавшего папкой из черного дерматина, откуда загнутым углом, как манишка из смокинга, выглядывала девственно — белая бумага.
— …Виктор дотрагивается до нее… — Режиссер оглянулся на шум и замолчал.
— Виктор ее трогает… — напомнил Павел, весело на меня взглядывая.
— Не трогает, а дотрагивается до нее, — с плохо скрытым неудовольствием уточнил кинематографист. — Дальше…
— А зачем он ее убивает? — перебил вдруг Павел. — Можно же, наверное, как — нибудь по — другому решить вопрос.
Режиссер опешил и несколько мгновений не произносил ни звука.
— Но ведь он — киллер, профессиональный убийца, — невнятно молвил он. — Это же сценарий… — начал он, однако тут же сник.
Я слушал этот диалог, мои глаза метались между ними, потом в ожидании уставились на режиссера, а режиссер смотрел на картины, изображающие нечто, с тоской и сочувствием.
— Почему бы им не полюбить друг друга? — спросил Павел и ткнул пальцем в страницу сценария.
— И пожениться, — с тихим презрением добавил режиссер.
— А что? — невозмутимо воскликнул Павел. — Жениться — то надо. Никуда не денешься. — Сказано это было с трогательным смирением перед глупыми людскими обычаями.
Паша обладал драгоценным свойством пленять сердца нестяжательной внешностью и простотой — он не боялся казаться смешным. Это подкупает людей, как будто давая им чувство превосходства, а главное, успокаивает, если они верят неподдельности таких проявлений, и люди мягчают в ответ.
— Что значит — надо? Не надо, — обреченно упрямствовал режиссер.
— Почему это?
— Такова жизнь, — коротко, но емко, как сам кинематограф, ответил тот.
— Неужели у жизни не бывает хороших концов? — вздохнул Павел.
— Это не жизнь, — хмуро отбивался режиссер, — это искусство.
— Да вы не сердитесь, — сказал Павел значительно мягче, — я в этом ничего не понимаю.
— Тут чувствовать надо, — тихо ответил режиссер.
— И не чувствую, — радостно подхватил Павел. — Вон у меня специальный человек, — он повел головой в мою сторону, — чтобы все пояснять. Человек, что ты скажешь?
Режиссер недоверчиво на меня посмотрел, уверенный, что перед ним ломают комедию.
Я, как ни был возмущен таким поворотом, постарался придать своей физиономии брезгливую значительность критика и сноба и не знал, как бы поправдоподобней отразить на ней неизбывную думу об искусстве. Более того, я вспомнил, что, согласно Бодлеру, человеческое лицо призвано отражать звезды, но звезд под рукой не было, и я как смог отразил прохладный свет неоновой лампы.
— А в чем спор? — полюбопытствовал я небрежно.
Режиссер молчал, устремив глаза горе, словно призывая в свидетели нерожденную десятую музу и ее стареньких сестричек.
— Ну хорошо, — сказал Павел, — все хорошо, все, в общем, у нас получается, позвоните двадцать первого. А сценарий оставьте.
— Слушай, — обратил он ко мне свои сомнения, когда режиссер нас покинул. — Я что — то не пойму. Мы вот с тобой изучаем литературу, все такое… Там все про любовь или про… — Он замялся, подыскивая слово.
— Про все такое, — помог я.
— Вот — вот. Да и люди все порядочные. Ну, Сонька там проститутка, ну это ладно… А сейчас — он ее убивает, они его убивают. Он мне говорит, режиссер, что в этом фильме… как его… американца какого — то… — сморщился он, — сто шесть убийств — это подсчитано. А у нас, сказал, будет на два больше. Сто восемь жмуриков, — промолвил Павел, брезгливо поджав губы. — Целая рота, даже больше.
— Жанр, наверно, такой, — ответил я неуверенно. — Надо быть солидней, — с издевкой указал я на картины. — Пока эта гадость будет здесь висеть, так они будут ходить и просить на свои убийства.