Книга Абсурдистан - Гари Штейнгарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я плыл над городом, окидывая все взглядом. Квинс и Бруклин, прямоугольники домов из коричневого кирпича с террасами, Манхэттен и Нью-Джерси, гирлянды желтых огней — это фасады небоскребов, гирлянды желтых огней — это многоквартирные дома, гирлянды желтых огней — это фары караванов такси; гирлянды желтых огней, чьи прихотливые узоры — последнее прибежище для надежд нашей цивилизации.
И я говорю моему отцу: «Прости, но это ощущение, будто я плыву, этот желтый город у моих ног, эти полные губы вокруг того, что от меня осталось, — это мое счастье, папа. Это мои, „пироги“».
И я спрашиваю генералов, ответственных за Службу иммиграции и натурализации, которые терпеливо читают эту повесть о девушке смешанных кровей из Бронкса и о тучном русском: «В какой другой стране могли бы мы оказаться вместе? В какой другой стране вообще могли бы существовать?»
И, опустившись на свои шишковатые колени, я говорю генералам СИН: «Пожалуйста, господа».
Я прошу их, как ребенок: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»
СРЕДИ ВЕСЕЛЫХ ПЛАКАЛЬЩИКОВ
Сердце мое было разбито новостью о папиной смерти, и я ехал домой из «русского рыболова» на заднем сиденье «лендровера», уткнувшись носом в шею Алеши-Боба и вытирая нос об его спортивный свитер Эксидентал-колледжа. Он обхватил мою голову обеими руками и гладил мои волнистые волосы. Издалека могло показаться, будто это анаконда душит грызуна, на самом же деле просто моя любовь изливалась на дорогого друга. В тот вечер было что-то сочувственное даже в запахе, исходившем от Алеши, — жирный летний пот, острый запах рыбы, усиленный алкоголем, — и я обнаружил, что мне хочется поцеловать его в уродливые губы. «Ну ладно, ну ладно», — повторял он, и это можно было перевести как: «Все будет хорошо» или, если вы более милосердный переводчик: «Хватит уже».
Честно говоря, я плакал не о своем папе, а о детях. По пути домой мы проехали мимо того угла на Большом проспекте, где прошлой зимой у меня случился небольшой нервный срыв по глупейшей из причин. Я увидел дюжину детсадовских ребятишек, которые пытались перейти через бульвар.
Они были в уродливых пальто, шапки спадали с крошечных головок, а ноги утопали в чудовищных галошах. Мальчик, стоявший впереди, и девочка, замыкающая шествие, держали огромные красные флаги, чтобы предупредить автомобилистов, что они хотят перейти через дорогу. Рядом находилась хорошенькая молодая воспитательница, направлявшая детей. Кто знает, отчего это было — то ли от первобытной памяти, то ли от внезапного пробуждения моей чахлой совести, то ли от сострадания большого мужчины ко всему маленькому, — но я заплакал в тот день об этих детишках.
Маленькие славяне, похожие на ангелочков, стояли на Большом проспекте с этими идиотскими красными флажками, и от их пухлых личиков поднимались маленькие струйки пара в холодном воздухе. А мимо них все проезжали и проезжали автомобили — «ауди» богатых и «Лады» бедных. И никто не остановился, чтобы пропустить детей. Мы ждали, чтобы сменился сигнал светофора, и я опустил стекло и высунулся, мигая, как огромная северная черепаха на холоде. Я пытался прочесть их мысли. Кажется, они улыбались. Нежные молодые зубки, пряди белокурых волос, вылезавшие из-под шапок, и благодарные улыбки воспитанных петербургских детей. Только воспитательница — молчаливая, прямая, с горделивой осанкой, присущей только русской женщине, зарабатывающей 30 долларов в месяц, — по-видимому, знала об общем будущем, поджидавшем ее подопечных. Сигнал сменился, мой шофер, Мамудов, рванул вперед с типичной чеченской яростью, а я оглянулся на детишек и увидел, как мальчик с красным флажком делает первый осторожный шажок на проезжую часть, с удовольствием размахивая этим флажком, как будто на дворе 1971-й, а не 2001 год и флаг у него в руке — все еще эмблема могущества. Я спросил себя: «Если бы я дал каждому из них по сто тысяч долларов, изменилась бы их жизнь? Научились бы они оставаться человеческими существами, когда юность позади? Будет ли вирус нашей истории усмирен коктейлем из долларового гуманизма? Станут ли они в каком-то смысле Мишиными детьми?» Но даже при моем даре вряд ли их ждет что-то хорошее. Лишь временная отсрочка от алкоголизма, проституции, болезни сердца и депрессии. Мишины дети? Забудь об этом. Имело бы больше смысла переспать с их воспитательницей, а потом купить ей холодильник.
Вот почему, по правде говоря, я плакал по пути домой из «Рыболова». Я оплакивал детишек из какого-то детского сада № 567 и свое собственное бессилие: ведь я не мог ничего изменить в окружающем меня мире. В конце концов я пообещал себе, что буду плакать и о своем покойном папе.
Когда мы наконец добрались до дома, я начал принимать таблетки «Ативан», запивая их «Джонни Уокер Блэк». Это была хорошая идея, так как эти две вещи хорошо сочетались. От транквилизаторов я еще больше пьянел, а «Джонни Уокер» меня успокаивал. В общем, получилось так, что я уснул.
Проснувшись, я обнаружил, что лежу на Руанне — единственной девушке, способной выдержать мой вес. Она мирно похрапывала, и я чувствовал, как ее массивное влагалище трется о мой живот. В спальню вошел Алеша-Боб, и до меня донеслись звуки смеха и включенного телевизора из гостиной внизу.
— Привет, Закусь, — сказал Алеша-Боб. — Проверка слуха, дружище. — Он с симпатией взглянул на обнаженную Руанну, раскинувшуюся на кровати — точнее, на кушетке. Дизайн моей комнаты напоминал кабинет моего нью-йоркского психоаналитика, доктора Левина: два черных кожаных барселонских кресла стоят напротив кушетки, подобной той, на которой я лежал по пять раз в неделю, так что на моем жиру отпечатались все ее вмятины. Мне удалось раздобыть копии цветных фотографий, изображавших вигвамы индейцев североамериканского племени сиу, которые висели на стенах у доктора Левина, а вот копию великолепного рисунка над кушеткой — это был западноафриканский вариант «Пьеты» — я так пока и не нашел.
Алеша-Боб погладил мои кудряшки.
— Капитан Белугин хочет с тобой поговорить, — сообщил он. — Спускайся завтракать.
Завтракать? Значит, уже утро? Небо в окне желтое от усталости и оттого, что поблизости горит торф. При виде этого желтого цвета мне захотелось яичницу-глазунью — такую, как подают в бруклинской закусочной. Я ничего не сказал. Вообразив, что я пациент в больничной палате, я повис на своем друге. И позволил Алеше-Бобу вести меня в гостиную на нижнем этаже — мимо шести пустых спален наверху с их нескончаемыми подвесными потолками и стенами цвета лосося, по винтовой лестнице из кованого железа, украшенной змеями и яблоками, — это был мой недавний эксцентричный библейский жест.
Разве у иудеев нет периода траура по умершим родителям? Я отчетливо помню, как папа заставил меня неделю сидеть на коробке, когда умерла мама, и мы завесили все зеркала в квартире. Полагаю, таков обычай, но главным образом мы сделали это потому, что избегали смотреть на свои собственные толстые заплаканные лица. В конце концов мы продали эти зеркала вместе с маминой американской швейной машинкой и двумя ее немецкими бюстгальтерами. Я все еще помню, как папа с трясущимися руками стоял в нашем дворе, показывая то белый, то розовый бюстгальтер, а женщины из нашего дома подходили на них взглянуть. До эры Ельцина оставалось еще десять лет, но папа уже делал первые шаги, чтобы стать олигархом.