Книга Все, кого мы убили. Книга 1 - Олег Алифанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иерусалим огорчал меня натужным притворством моих молитв. Того новоначального трепета, что испытал я, оказавшись в нём однажды, уж не было. Анна, неопределённость отношений с ней, занимали все мои мысли. Но она не стремилась разрешать мои волнения. Она, кажется, пребывала в сомнениях относительно моей персоны и чего-то ждала. И я не понуждал её излишними вопросами.
Что и говорить, в длинном странствии времени у нас имелось хоть отбавляй. Но всё оно каким-то несчастным образом утекало в размышления, не занято ли её сердце. Никого из возможных соперников не было поблизости и в помине, но, украдкой вглядываясь в её лицо, я всё глубже погружался в тягостные мысли о том, не появилась ли какая-нибудь привязанность в затянувшемся её путешествии, если и вовсе не сохранила она память о ком-то на родине. Расстояния не делали препятствие встрече непреодолимыми, в век развитости морских и сухопутных сообщений в две недели домчать можно отсюда до половины мест Европы.
Прочие же все её спутники, проникнувшись духом Святого Града, принялись неумеренно восторгаться и звать меня наперебой то в Вифлеем, то в Назарет, то в Иерихон. Меня же все сии обязанности тяготили и даже злили. Мечтал я только о свиданиях и вздохах, а их-то как раз и не случалось. Дни текли за днями, превратив феерию праздника в тусклый этикет обыденности. Отношения наши не то чтобы разладились, но приобрели оттенок рутины, словно были мы мужем и женой уже лет десять, всё изведав и во всём разочаровавшись. Обсуждать мы могли что угодно, не решались говорить лишь о том, о чём мечтает ворковать невеста с женихом. Всё чаще я останавливал себя на разглядывании её с чувством отвратительной похоти, а мысли мои о ней приобретали скабрёзный оттенок. Уже с внутренним ужасом жалел я о единственности той страшной ночи в Акке под обстрелом корабельных орудий – ночи, сблизившей нас затянувшимся сверх всех приличий горячим поцелуем, но, как оказалось, то являло себя лишь последствие страха, а следовательно, подневольностью жертвы, а не любовью. Но неужто желать мне войны в Святых пределах, чтобы повторить упоительные мгновения трепетного счастья?
Бларамберг в пространном своём письме благодарил за те несколько сколов, что я для упокоения совести приказал отправить в музей, едва не разругавшись с Прохором в прах. Иван Павлович жаловался на недомогание и писал о своих планах наведаться в Берлинскую Академию, а после в Спа, как только окончит расшифровку моего камня, которая, по его словам, уже близка. Он распространялся не к месту о работах по шифрованию Роджера Бэкона и решётках Кардано, и мне казалось, что подробностями старик пытается не объяснить путь своих рассуждений, а намеренно искажает и запутывает дело. Он догадывался о чём-то неладном, а я злился на него больше за то, что не известил его сразу после возвращения из Дамаска о возможной беде, отвлечённый суетой возни с Артамоновым и приготовлениями к встрече с Анной. Письмо его, на пяти толстых листах странного квадратного формата, словно выдранных из какой-то записной книжки, казалось начертанным корявым языком и неважным почерком, что приписал я спешке в сумбуре болезни, что и подтвердил он, поведав, что сочиняет между двумя приступами.
Повторное моё предупреждение содержало более важный вопрос: кто ещё посвящён в поиски разгадки? Советовал я не привлекать к дознанию ни единого человека. Впрочем, зная за ним научную ревность, я почти был уверен, что никому он не доверил своего следствия. А то вдруг какой-нибудь ещё более ретивый дилетант, нежели он сам, наткнётся на разгадку, лежащую на самой поверхности незатуманенного латынью и греческим ума!
Каково же было моё замешательство, когда к Сретению получил я известие о смерти Ивана Павловича, избранного незадолго до того членом-корреспондентом Берлинской Академии. Произошло это так. Из Одесского музея пришло письмо с кратким уведомлением о печальном событии – такие же разослали всем его многочисленным адресатам в Европе. Выходило, что предупреждение своё слал я уже в никуда, а читая его сокрушения, вдвойне грешно досадовал на того, за кого следовало бы мирно служить панихиду. Вечером, в унылом состоянии духа я проговорился Прохору, о чём сразу же горько пожалел.
– А-а, занятно. – Он помолчал, дав мне повод передумать всё, что угодно. – Крепкий был мужик когда мы его видели, так?
Он осматривал какого-то дряхлого одра из породы лошаков, которого привели ему на завтрашние сборы.
– Что же? – ощутил я подвох.
– С виду крепок, а сгорел скоро, – я не сразу понял, говорит он о животном или о человеке, пока он не добавил: – от чахотки.
– Ты почём знаешь?
– Так говорят. Да только то не чахотка. Князь его сглазил. Спалил его огонь.
– Прохор! – взмолился я, еле сдержавшись, чтобы не замахать на него руками.
– Ну, а коли не князь, то всё равно истлел он, как и до него горели. Изнутри, так-то. Не лезь, дядь, куды не надь! – он хлопнул несчастное животное по крупу так, что оно издало странный заупокойный звук, наподобие трубного гласа.
– Да ты-то откуда знаешь?
Он молча раскуривал трубку, так, что я не мог понять, то ли он чересчур туго набил отсыревший табак, то ли делал это, раздумывая, что ответить.
– А княгиня Ермолаеву письмо от князя читала. Тот, вишь ты, почитал это ва-ажным.
Я стиснул кулаки, направив в это движение всё своё бешенство.
– Они же трудились в одной стезе, – сквозь зубы сказал я. – Вот он, стало быть…
– Ну-ну, – закивал Прохор размашисто, и эта наименее содержательная сентенция его пробудила во мне многозначное бурление бездны противоречивых сведений.
С тем же кораблём получил я и ещё письмо – от Андрея Муравьева. Скрытное, оно легло на сердце мутным осадком. Если бы не рука, которую узнал бы я из тысяч, подумал бы я, что писал его другой человек. В каждой выверенной строке его ощущалось опасение неведения и насторожённость травимой дичи. Он писал о том, что имеет весомые догадки насчёт того, от кого пытался скрыть свои находки Дашков, однако мне показалось, что никаких догадок у него вовсе нет, но он хочет, чтобы его тайный и могущественный соперник проявил себя. Вероятно, он имел основания полагать, что послания его прочитываются. Но отдавал ли он себе отчёт, сколь бесконечно опасной может стать их первая и последняя встреча?
Зная, что опус его о Палестине и Египте имел успех, я чувствовал обиду, что не приложил он книгу. Впрочем, в этом он мог просто пощадить моё самолюбие.
Разгадок это не прибавило, да я, признаться, уже и не рассчитывал, что когда-либо получу их. После прочтения я ощутил себя не равным корреспондентом, а мишенью для дротиков, на которой тренируют меткость руки. В зеркале я обнаружил морщины угрюмости на озабоченном от раздражительности лице.
Словно в кривом зеркале, в ответе моём преломились все события и размышления последнего времени. Любая самая никчёмная мелочь подавалась мной как предпосылка чего-то ужасного. Я предостерегал его от вмешательства в тайные дела своих начальников, утверждая, что навлёк на себя немало бед, лишь немного коснувшись чужих забот в случайном путешествии. «Ты описал немало хождений, но забыл прибавить, что это люди, добившиеся успеха, сделавшие карьеру и оставившие хотя бы отрывочные записки. Однако подумай о тех, кто сгинул без следа от рук ли врагов или исчезнувших при попытке проникнуть в тайну, к которой их не допускали».