Книга Притча - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- О да, времени у него там будет много.
Того человека в доме не было; остались только грязный стол, тарелка и опрокинутый стакан на том месте, где он проливал и поглощал их содержимое, пролитое вино и суп образовали лужицу, и в ней лежала кучка монет, аккуратно сложенных Марией; до конца дня, пока высокая сестра засевала поле, Мария убирала кухню, мыла посуду, потом тщательно обтерла монеты и снова сложила их на столе, где они поблескивали в тусклом, угасающем свете дня; когда стемнело, сестры снова пошли на кухню и зажгли лампу, внезапно он появился из темноты, похожий на мертвеца, высокий, с ухарским пером в шляпе, и сказал грубым, неприятным голосом:
- Что вы имеете против этих денег? Не ломайтесь. Забирайте... - и поднял руку, чтобы смахнуть, сбросить их снова на пол, но его остановила высокая.
- Она уже подбирала их для вас. Больше не делайте этого.
- Берите же. Почему не берете? Я их заработал... трудился... это единственные деньги, что я заработал честным потом за всю жизнь. Специально для этого... заработал, а потом разыскивал вас, чтобы отдать, а вы не берете их. Возьмите.
Но они лишь глядели на него, недобро и сдержанно, одна - холодно и сурово, другая - с ясной и безжалостной безмятежностью, наконец он с каким-то изумлением сказал:
- Значит, не возьмете. Вы действительно не желаете их брать, - поглядел на обеих, потом подошел к столу, взял деньги, сунул их в карман, повернулся и пошел к двери.
- Правильно, - сказала Мария безмятежным и безжалостным голосом, идите. Это недалеко. Вам недолго осталось отчаиваться.
Тут он обернулся, задержавшись на миг в двери, в его сером, противном лице осталась лишь наглость, высокое перо на шляпе, которую он не снимал, касалось косяка, словно он висел на веревке в проеме открытой двери, за которой сгустилась весенняя ночь. Потом скрылся и он.
- Ты уже заперла гусей? - спросила высокая.
- Конечно, сестра, - ответила Мария.
Стоял хмурый день, однако год не был хмурым. В сущности, хмурым не было само время вот уже шесть лет, с тех пор как почивший герой, которого провожали в последний путь толпы притихших людей с непокрытыми головами, растянувшиеся по обе стороны Елисейских Полей от Площади Согласия до Арки, и смиренно идущие пешком в похоронном кортеже сановники, избавил от затемнения всю Западную Европу и весь Западный мир. Хмурым был только этот день, словно в скорби о том, кому Запад был (и вечно будет) признателен за право и привилегию скорбеть в покое, без тревоги и страха.
Он лежал в роскошном гробу в парадном мундире, при орденах (настоящие ордена, те, что собственноручно прикалывали ему на грудь президент его родины и короли с президентами тех союзных наций, чьи армии он привел к победе, находились во Дворце Инвалидов; те, что возвращались с ним в землю, были копиями), с маршальским жезлом под сложенными руками, гроб стоял на орудийном лафете, запряженном лошадьми в черных попонах и с черными плюмажами, под флагом, которому он в тяжелейший для родины час прибавил новой славы; шедшие сзади медленным, размеренным шагом знаменщики несли флаги других наций, над чьими армиями и судьбами он властвовал безраздельно.
Но флаги были не первыми, потому что первым за лафетом шел (вернее, ковылял не в ногу ни с кем, словно погруженный в задумчивость и не замечающий ничего) переживший покойного старый денщик в мундире и до сих пор новенькой, избежавшей войны каске; винтовка, из которой не было сделано ни единого выстрела, свисала вверх прикладом с его искривленного плеча, сверкая как полированное весло, или каминная кочерга, или канделябр; перед собой он нес на бархатной подушечке саблю в ножнах, чуть склонясь к ней, будто старый псаломщик над обломком Креста или пеплом святого. За ним шли два грума-сержанта, они вели боевого коня, тоже в черной попоне; сапоги со шпорами были вставлены в стремена задом наперед; и лишь за ними следовали флаги, приглушенные барабаны, генеральские мундиры без погон с черными повязками, мантии, митры и дароносицы церкви, темные костюмы и снятые цилиндры послов, - все это двигалось под хмурым, горестным небом по широкой горестной улице меж горестно приспущенных флагов под приглушенный барабанный бой и поминутные выстрелы большого орудия где-то в стороне форта Винсен в полувоенном-полуязыческом ритуальном шествии: мертвый вождь, раб, конь, ордена - символы его славы - и оружие, которым он заслужил их, провожаемый снова в землю, из котором он вышел, младшими совладельцами его наследия и величия - принцами и кардиналами, солдатами и государственными деятелями, наследниками императорских и королевских тронов, послами и личными представителями республик, вслед за ними тянулась смиренная, безымянная толпа, тоже сопровождая, эскортируя, провожая его к громадной, безмятежной, триумфальной и стойкой Арке, венчающей вершину холма словно в жертвоприношении или в самосожжении.
Она непреклонно и неприступно поднялась к хмурому, горестному небу, чтобы вечно стоять над городом благодаря не столько прочности камня, и даже не своей симметрии и гармонии, а своей символике; на мраморном основании, прямо под центром ее парящего свода небольшой вечный огонь трепетал над вечным сном безымянных костей, привезенных пять лет назад с поля битвы под Верденом; кортеж приблизился к Арке, толпа тихо, молча, разделялась и обтекала ее с обеих сторон, пока не окружила этот величественный и священный монумент, потом кортеж прекратил свое шествие, его участники медленно, неторопливо подтягивались, пока снова не воцарилась траурная благопристойность, и лишь лафет продолжал двигаться, остановился он перед самой Аркой, перед огнем, и остались только молчание, горестный день да поминутные выстрелы далекого орудия.
Потом из толпы принцев, прелатов, генералов и государственных деятелей вышел один человек, тоже в парадном одеянии и с орденами; первый человек Франции - поэт, философ, государственный деятель, патриот и оратор, он стоял с обнаженной головой лицом к лафету, пока далекое орудие не проводило выстрелом в вечность еще одну минуту. Тогда он заговорил:
- Маршал.
Но отозвался лишь день, и далекое орудие отметило еще один интервал своей размеренной панихиды. Потом оратор заговорил снова, уже громче, настойчивее, не властно - это был вопль:
- Маршал!
Но по-прежнему продолжалась лишь панихида дня, панихида победоносной и горестной Франции, панихида Европы и стран за океаном, где солдаты уже сняли мундиры, в которых тот, кто теперь лежал под флагом на лафете, вел их через страдания к миру, и более того, где люди не слышали его имени и даже не знали, что они до сих пор свободны благодаря ему; теперь голос оратора звенел в горестном окружении, чтобы люди слышали его повсюду:
- Правильно, великий генерал! Лежи вечно лицом на Восток, пусть враги Франции вечно видят его и страшатся!
И вдруг в одном месте среди толпы поднялась какая-то суматоха, волнение; было видно, как полицейские в накидках и фуражках протискиваются туда с занесенными дубинками. Но не успели они добраться до этого места, как что-то внезапно прорвалось сквозь толпу - это был не человек, а ходячий вертикальный шрам на костылях, у него была одна рука и одна нога, половина его головы без волос, без уха, без глаза представляла собой сплошной ожог, на нем был грязный смокинг, слева на груди висели английский "Военный крест", медаль "За выдающиеся заслуги" и французская Medaille Militaire; она (французская), очевидно, и была причиной того, что толпа французов не решилась помешать ему выйти и не смела схватить его и оттащить назад даже потом, когда он страшно, по-животному наклоняясь и выпрямляясь, вышел на пустое пространство возле Арки и двигался, пока тоже не оказался лицом к лафету. Там он остановился, стиснул под мышками костыли, взялся единственной рукой за французскую награду на груди и тоже крикнул громким, звенящим голосом: