Книга Сен-Жюст. Живой меч, или Этюд о счастье - Валерий Шумилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Сен-Жюст, показавший Робеспьеру путь революционной диктатуры, молча одобрил свертывание Неподкупным всякой революционной общественной жизни Парижа, не понимая, что тем самым он вместе с Максимилианом лишает себя главного оружия в борьбе с противниками совершенной Республики – поддержки бедняков, которые теперь просто не могли бы сорганизоваться для их защиты.
Но все это Сен-Жюст понял только за несколько дней до 9 термидора.
Происходящая в Париже борьба между группами революционеров, принадлежавших к одной партии, не так давно совместно сокрушивших фельянов и жирондистов, казалась ему отступлением от генеральной линии Революции, словно республиканцы, оставшись без настоящих врагов, «от нечего делать» начали войну друг с другом. Это особенно бросалось в глаза, потому что происходило на фоне казни других бывших революционеров – Бриссо и остальных «государственных людей», вдохновительницы Жиронды Манон Ролан, виновника «Марсова расстрела» бывшего мэра Парижа Байи и бывшего лидера Учредительного собрания Барнава.
Зная о былой дружбе последнего с Сен-Жюстом, Барер не удержался, чтобы не рассказать с невинным видом прибывшему с фронта Антуану подробности его казни. Оказывается, Барнав, как и Байи, умер мужественно, но отнюдь не спокойно. Взойдя на эшафот, бывший «триумвир конституционалистов» гневно топнул ногой по платформе и с гневом произнес: «И это – моя награда?» После чего, раздраженно подергивая плечами, подставил голову под топор.
– Наверное, они все повторяют про себя: «И это – моя награда?» – задумчиво проговорил Барер.
А затем, подняв голову вверх и поджав губы (выражение лица его в этот момент напомнило одновременно и лицо святого, обратившего очи к небу в молитве, и лицо грешника, смотрящего на нависающий над ним нож гильотины), шутливо закончил:
– Интересно, а какая – моя награда?
– А какая – ЕГО награда? – бесстрастно ответил Сен-Жюст. И, не дожидаясь ответа на вопрос, перешел к обсуждению дел на фронте.
Прежде всего, надо было решить, что делать с Гошем. Еще надо было выяснить у Карно причину задержки столь необходимых в армии резервов, а также добиться отзыва двух последних представителей Конвента в Эльзасе – Бодо и Лакоста.
Официально прикрепленные к Мозельской армии, так же как Сен-Жюст и Леба – к Рейнской, эти два депутата постоянно совершали судорожные, хотя и безуспешные попытки проводить самостоятельную линию. На фронте им это мало удавалось, – генералы, оценив стратегическую хватку Сен-Жюста и результативность его действий, слушались только всемогущего представителя Комитета общественного спасения, – зато в тылу своими несогласованными декретами Бодо и Лакост внесли изрядную дезорганизацию и даже выразили шумный протест по поводу ареста «настоящего революционера Шнейдера, потрясший патриотов и сделавший аристократов дерзкими».
Вопрос с этими двумя путавшимися под ногами депутатами Сен-Жюсту удалось решить лишь частично: их не отозвали, но официально распространили полномочия Леба и Сен-Жюста на обе армии – Рейнскую и Мозельскую. Карно тем легче пошел на это, что обе эти армии объединялись. Командование над объединенной группировкой обеих армий было решено поручить Пишегрю. Здесь Карно тоже не спорил с Сен-Жюстом, раздраженный действиями Гоша, выказавшему прямое неподчинение верховной власти.
– Но если бы ты следовал моему стратегическому плану, ничего подобного не произошло бы, и Гош не потерпел бы поражение при Кайзерслаутерне, – сухо добавил он.
– Если бы посланные тобой подкрепления не застряли бы где-то в пути, а прибыли бы своевременно, мы, имея резервы, не остановили бы наступление, Гош не отступил бы, и сейчас мы отдыхали бы уже в Ландау, – холодно ответил Сен-Жюст.
И, не прощаясь, вышел из Национального Дворца.
Несколько дней в Париже промелькнули как один. Пора было возвращаться в армию, но Леба все никак не мог решиться покинуть беременную жену. Сгоряча Антуан подумал о замене своего напарника, а потом просто предложил Филиппу взять свою жену с собой. Обрадованный Леба в качестве подруги-спутницы жены прихватил и свою сестру Анриетту («Чтобы ей не было скучно», – лукаво заявил он), с которой, как он знал, у Антуана с самого начала установились более чем дружеские отношения (исключительный случай для холодного Сен-Жюста!), и Филипп очень рассчитывал, что взаимная симпатия может перейти в нечто большее.
Он почти не ошибся: во время путешествия в дорожном кабриолете Сен-Жюст внезапно преобразился: сбросив свою обычную холодную маску то ли героя античности, то ли средневекового рыцаря-шевалье, он на два дня стал как будто самим собой (собой – дореволюционным) – обаятельным молодым человеком, галантным, остроумным, с тонким чувством юмора, перед которым когда-то млели блеранкурские светские дамы.
Таким его Леба не видел даже в салоне гражданки Дюпле, где по четвергам собиралось избранное общество друзей и единомышленников Неподкупного и где разговоры о политике чередовались с беседами на литературные темы; где сам Робеспьер не раз читал отрывки из любимых трагедий Корнеля и Расина. Сен-Жюст на этих «четвергах» следовал его примеру: читал стихи, под аккомпанемент Филиппа Буонаротти (якобинского комиссара и итальянского друга Робеспьера) пел итальянские романсы, а порой и сам садился за клавесин. Революционер превращался в принца: лицо становилось мягче, серые глаза подергивала задумчивая дымка, куда-то пропадали стальные нотки в голосе, менялась даже походка, – теперь она уже не казалась столь непреклонной. Такой революционер, казалось, тоже мог вести за собой куда угодно, но только женщин…
Они и сейчас с восторгом смотрели на дорогого друга Филиппа, смотрели обе – и Элизабет и Анриетта, а Антуан, гордый и довольный, читал стихи своего любимого Мольера, которого, благодаря своей исключительной памяти, помнил почти всего наизусть:
Возвышенный монолог Клеанта из «Тартюфа» сменял монолог влюбленного Эраста из «Любовной досады», и здесь пылкие излияния Сен-Жюста, обращенные к Анриетте (она принимала их на свой счет), заставляли девушку краснеть и отворачиваться:
Наконец, окончательно вогнав Анриетту в краску, Сен-Жюст позволил себе насмешку и по отношению к самому себе. Придав своему лицу надменно-презрительное выражение, он протянул к девушке руку и с непередаваемым насмешливым тоном произнес монолог Сганареля из одноименной комедии: