Книга Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О! — произнесла наконец очнувшаяся Валентина. — Ах! Аня!
Все обещанное произошло быстро и весело. Валентина, уже в своем новом статусе, с бумагами, вступила в «Волгу», словно в фамильный экипаж, родовитая, как настоящая Беата Тышкевич, и на этом приключения кончились.
Солнце катилось над полями, словно бильярдный шар по зеленому сукну, — сначала медленно, а потом все быстрее, быстрее — и упало в лузу, когда на вокзале, у московского поезда, я целовала на прощанье Володю Быкова. На прощанье и в благодарность.
Поезд тихо тронулся, и я вытерла слезы. Мне опять ничего не досталось.
— Валентина, — позвала я в синей темноте купе спального вагона. — Валентина!
Вместо ответа послышался сонный вздох. Жена миллионера, привыкшая к колченогому дивану, на путешествия свои аскетические навыки не распространяла и заплатила за vagon lit.
— Валентина, — позвала я снова. — Ты рада?
— Ах, не знаю… Ну, немножко, может быть…
— Ох, а я… Я была бы счастлива!
— Счастлива? Да что ты? Это же все никому не нужно…
— Ну почему? Почему ты так говоришь? Как не нужно? Ты ведь теперь точно знаешь, кто была твоя бабушка, где родилась, когда у нее день рождения, кто твои прадед и прабабка… Видела, где они жили… Помнишь эти липы? Там, в деревне — Холм Жирковский? А Днепр?
— Ну-у-у… Ну и что?
— Ну и ничего… А знаешь? Выходи-ка ты замуж! Вместо меня! За Ричарда! Энн только обрадуется — ты красива, молода, с чувством долга… И с настоящими бумагами! Ничего, что будешь разведенная — ведь не с кем-нибудь, а с миллионером. Давай! Ричард очень милый. Он правда хороший. Честный, добрый. Очень привлекательный. Подумай: замок. Путешествия. У тебя на лошадей нет аллергии?
— Нет… — протянула Валентина, и я поняла, что она заснет не сразу.
Солнце успело к Белорусскому вокзалу куда раньше нас. Поливальные машины рассыпали веера брызг, и над площадью поднимался тонкий утренний пар. Перед входом в метро Валентина чуть помедлила, благодаря меня за поездку — очень, очень формально и даже сухо — и, быстро отвернувшись, скрылась в толпе, отжимавшей тугие двери. Наверное, торопится к кошке, — подумала я. — Или надеется, или боится, что миллионер вернулся и ждет завтрака. Что ж, она слишком мало знает Тарика. Завтраки с водкой, постепенно переходящие в обед, а потом и в ужин — его специальность. Так что миллионер не уйдет.
В метро мне почему-то не хотелось. Не хотелось расставаться с солнцем. По Брестской я пошла на Садовое. Окна в чужих квартирах были чисто вымыты и, распахиваясь в жаркое утро, блестели, как слюдяные крылья стрекоз. На капотах и крыльях иномарок вспыхивали блики. Садовое текло рекой, и скоро мне удалось втиснуться на пришвартовавшуюся баржу троллейбуса «Б» — моего любимого после исчезновения с Арбата маршрута 39 — того самого троллейбуса, синего, о котором так жалостно пел Окуджава. О «Б», кажется, никто не пел и не писал, так что пока он в безопасности. Ах, если б не Окуджава… Может, не только синий троллейбус по сей день неторопливо проплывал бы от «Праги» до Филей и от Филей до «Праги», но и сам Арбат был бы цел… И не набальзамированный труп его, а тот, прежний Арбат, с тем самым зоомагазином, полным щебета щеглов и чижей, и сам полный уличных голосов живой, невыдуманной жизни…
Ближе к закату я пошла на прогулку с собакой. Званку мне удалось получить у Тарика еще днем, что могло считаться удачей. Ведь все утро ушло на получение Тарика у Валентины. Когда я приехала в Строгино, бывшая злобная кошка умиротворенно мурлыкала, раскинувшись у Тарика на коленях. Каждое колено было шириной с диванную подушку. На полу по всей квартире шелковистыми ковриками лежали борзые — чистые, вычесанные до серебристого сияния. Самый воздух был полон отдохновения. Однако миллионер, видно, не чувствовал этого и за все время не только не появился, но и не позвонил. Потому завтрак с водкой Тарик намерился устроить для нас с Валентиной — ну и для себя, конечно. Воспротивиться началу трапезы мне было не по силам — запах жаренных кружочками баклажанов с чесноком и пряностями, кисловатый аромат белейшей брынзы с желтой прозрачной слезой, крутой дух восточного базара — райхон, кинза, тархун, свежевыпеченный лаваш, да еще Тариков бархатный голос, и рассказы, рассказы… нет, — все это казалось неодолимо. Но компромисс был возможен, и такси я вызвала с расчетом только на первые три рюмки. Водитель поднялся к квартире, борзые повскакали с полу, из ковриков мгновенно преобразившись в журавлей, Тарик покидал в сумку вещи, выбросил оттуда кошку, решившую, видно, больше с ним не расставаться и покинуть свою унылую обессиленную депрессией хозяйку, и мы отбыли в Ботанический сад. Оттуда я увезла свою Званку на троллейбусе — в глухом наморднике, в колтунах и совершенно счастливую. На мытье, расчесывание, выстригание и прочее ушел остаток дня — и вот закат.
На Бугор я поднялась в сопровождении белой, как облако, собаки неземной красоты. Неторопливо пошли мы по высокому берегу над рекой, смотря, как плещет внизу вода Москва-реки, как темнеет фиолетовый фильтр небесного свода и как меняют цвет пронзающие его солнечные лучи. Спустились на набережную, поднялись вверх по Саввинскому переулку, свернули налево, в Тружеников. Вот двухэтажный деревянный дом с истертыми каменными ступенями и отдельным входом на второй этаж, в мезонин. Краска café au lait [161] облупилась, но та, что обнажалась под ней, была точно того же тона — светлого, особого оттенка ухоженного женского тела, хороших кружев, дорогого белья. В этом домике, там, наверху, в мезонине, жила, кажется, когда-то мамина учительница музыки… Как странно, — подумала я. — Как же все это странно!
Собака выступала впереди, ставя лапы размеренно и точно, как львица, низко наклонив красивую голову. Длинная белоснежная шерсть отливала серебром. Переулок был пуст. Под ногами шуршали опавшие с тополей цветочные побеги, выпустившие облачный пух еще месяц назад, а теперь усохшие, серые.
Вот началась ограда фабрики «Малютка». Сама фабрика, еще на моей памяти пуговичная, производила теперь распашонки и ползунки, но прежде была телом церкви. Церкви Воздвижения Креста Господня. Так говорила тетя Маша, милая моя няня. Вот уж больше десяти лет, как покоится Мария Андреевна Губанова рядом с бабушкой и дедушкой моими, в Востряково, под серым камнем. А тут — ни купола, ни креста. Приземистый каменный дом с плоской крышей. Серый булыжный двор. Простая ограда — старинные каменные столбы, между ними — чугунные решетки, прутья заострены копьями. Вот ворота. Врата. Белокаменной аркой изогнутый вход. Закрыты, заперты. Чугунные решетки замкнуты крупным висячим замком. Увито все плющом — нет, не плющом, хмелем. Шишки светло-зеленые, гладкие, чуть прозрачны, золотыми лучами просвечены, как виноград. Я остановилась и заглянула во двор.
Дорога, вымощенная плоскими каменными плитами, огибала стену обезглавленного храма и уходила вверх, в небо, к солнцу. Солнце, уже низко стоя над горизонтом, расплавленным золотом заливало дорогу, но не ослепляло, а тихо привечало и грело душу. Я прислонилась лбом к теплой решетке. Щеку задел шершавый побег хмеля, пощекотал вьющимся усом.