Книга Едва замаскированная автобиография - Джеймс Делингпоул
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается тысячи слов, то обычно на это уходит день. Минимум полдня. Сорок пять минут? В кошмарном сне не приснится. И конечно, речь идет даже не о сорока пяти минутах. Скорее это будет двадцать минут, потому что понадобится еще двадцать пять — напомню, что это 1992 год и модемы еще не получили широкого распространения, — чтобы продиктовать все по телефону машинистке в Лондоне.
Итак, я скручиваю сигарету (еще минута ушла), звоню в сервис и заказываю кофе (еще минута ушла), барабаню пальцами по столу, думая: «Это ужасно, это ужасно, у меня ничего не получится, ничего не получится» (еще минута ушла), начинаю паниковать из-за того, что я в панике, что мои мозги заело и что, господи, неужели я потерял целых четыре минуты? (еще минута ушла); впускаю официанта, говорю ему, куда поставить кофе, ищу в кармане чаевые, наливаю кофе, жалею, что заказал его, потому что он отнял у меня столько времени (еще полторы минуты ушло); решаю, что как бы мне ни хотелось, я не могу больше терять время, это серьезно, нужно сочинять вступление: что-нибудь поражающее, что-нибудь создающее атмосферу, какая-нибудь ловкая связь между Голливудом и беспорядками. Какие-нибудь известные фильмы о бунтах? Нет. Как насчет «Ада в поднебесье»? Нет, слишком натянуто. Какая-нибудь кинематографическая метафора подошла бы, что-нибудь о том, как из-за дыма Голливуд выглядит, будто снятым не в фокусе, да, это пойдет, хватит трястись, успокойся, ты распустился и потерял еще две минуты.
К концу мучительного сочинения третьего абзаца я решаю, что записывать все это — роскошь, которую я не могу себе позволить. Я сделаю то, чего я никогда прежде не делал, чего многим журналистам никогда не приходится делать за всю свою жизнь, то есть диктовать материал прямо из головы. Последние пять минут, отведенные на запись, я ищу в блокноте лучшие высказывания, расшифровываю неразборчивые места и расставляю всюду стрелочки с номерами, чтобы прочесть их в нужном порядке.
Затем, свернув еще одну сигарету и осушив чашку кофе и снова наполнив ее, я звоню по бесплатному номеру коммутатора «Дейли телеграф».
Отвечает мне не одна из знакомых секретарш, которые уже все ушли по домам, а какой-то высокопарный мужской голос — наверно, ночная охрана.
Когда он переключает меня на машинисток и телефон звонит, звонит и звонит, я впадаю в панику, думая: «Что, если там никого нет?» — или еще хуже: «Что, если кто-то есть, но они заняты, потому что им диктует кто-нибудь из этих одиноких и жалких старых внештатников, которые любят звонить по вечерам, потому что они одинокие и жалкие? И что, если мой репортаж не попадет в газету лишь из-за желания одного из них позвонить машинисткам раньше меня? А что, если иностранный редактор этого не поймет? Что, если он просто подумает, что я хреновый репортер? Что…»
Наконец трубку снимают.
Я очень надеюсь, что мне ответит Вера. Мне кажется, что ее зовут Вера, хотя мы никогда не знаем машинисток по именам, только по голосам. У Веры спокойный, теплый, домашний голос, который странным образом приободряет, как будто то, что ей диктуешь, не полная чушь, как будто — а время от времени она подбадривает тебя одобрительным бормотанием и ласковым воркованьем — ей действительно интересно, что ты там написал. Очень трогательно, но это помогает. Когда читаешь собственные статьи, особенно в темпе диктовки с остановками, сверхотчетливым произношением и указанием пунктуации, можно почувствовать себя ужасно неловко. Без признательного ворчания машинистки твое хрупкое эго может совсем лишиться сил.
Как и большинство машинисток, Вера слишком умна для работы, которая требует сидеть за столом по восемь часов и записывать бред, диктуемый журналистами. Она быстро соображает: не нужно тратить время, передавая по буквам слова со сложной орфографией, а ее представления о правописании собственных имен, в котором ты не совсем уверен, неизменно оказываются лучше твоих. Если бы это был роман Ле Карре, она была бы в нем верной секретаршей старой закалки, в мозг которой Смайли забирается во время жеманного чаепития в населенном кошками доме, стремясь найти крота.
Я почти желаю, чтобы это оказалась Вера, потому что тогда я смогу буквально продиктовать весь свой материал, подбадриваемый ее замечаниями вроде «Лос-Анджелес — ты немного сбился с пути, дорогуша?», а потом «Лифчик Мадонны? Какая неожиданность» и наконец «Ах ты, нехороший мальчик, это же очень опасно, тебе нужно быть осторожнее».
Но по телефону отвечает не Вера. Какой-то мужской голос, которого я прежде не слышал, некто, на кого, я чувствую, ни малейшего впечатления не производит мое героическое освещение беспорядков в Лос-Анджелесе — предполагаю, потому, что, работая поздним вечером, он уже не раз принимал такого рода драматические донесения из-за рубежа. А может быть, он просто жалкий придурок. Кроме того, с ним гораздо больше хлопот, чем с Верой: нельзя пропустить «запятая», «открыть кавычки» или «новый абзац» в надежде, что он сделает это сам. Даже в очевидном случае он вмешивается с вопросами «это все еще в кавычках?» или «это новый абзац?». Еще более раздражает, что он оказывается умником. Когда я зачитываю «Китайский Театр Манна — все с заглавной буквы, два „н“ в Манне», он мне говорит:
— А это не Китайский театр Грауманна?
— Вы так думаете?
— Я вас спрашиваю.
— Ну, насколько я помню, «Манна», а если нет, корректоры могут проверить.
— Я поставлю рядом знак вопроса.
— Как хотите. — Черт возьми, я уже вижу, как вся иностранная редакция сгрудилась вокруг экрана, изумляясь красоте моей прозы и непосредственности впечатлений, ухмыляясь над кражей лифчика Маданны, качая в недоверчивом ужасе головой над описанием моего столкновения с настоящей бандой и восторгаясь яркой цитатой в конце. И затем добавляют: «Какая жалость. Приди это на пять минут раньше, мы пустили бы его в номер».
Проходит еще лет пятьсот, прежде чем я могу сказать свои самые любимые в диктовке слова: «Конец». Потом я прошу, чтобы меня переключили на иностранную редакцию.
— Привет, это я, Джош Девере, — говорю я, стараясь звучать буднично, что мне не очень удается. — Вы должны с минуты на минуту получить мой материал.
— Да, спасибо, мы уже получили.
Ну и? НУ И?
— Хорошо, — говорю я, — вопросы какие-нибудь есть?
Слышу на том конце приглушенный голос, спрашивающий, есть ли вопросы. Еще более тихий ответ говорит, что нет, пусть идет завтракать.
— Нет, все хорошо, — говорит голос. — Можете идти завтракать.
* * *
Потом начальник нью-йоркского бюро «Телеграф» Райдер Флинн приглашает меня «немного развеяться» в его красном открытом форде «мустанг». Инстинкт подсказывает, что нужно ответить: «Нет, спасибо, с меня хватит».
Ты что, не знаешь, что там идет восстание? Но Райдер — не тот человек, которому можно отказать.
Он выглядит так, как и должен выглядеть иностранный корреспондент: довольно длинные волосы в стиле тех среднего возраста наркоманов, которые так до конца и не могут расстаться с ушедшими в прошлое семидесятыми годами, почти постоянный загар, волчья усмешка, обнажающая черные от никотина зубы, стройное, жилистое тело, поддерживаемое строгой диетой из сигарет, кофе и адреналина, манера вести себя в целом как у мужчины, трахнувшего больше девиц и проглотившего больше наркотиков, чем большинству из нас удалось бы, проживи мы несколько жизней. У него та скрипучая, томная, медлительная речь, которую называли «паблик скул» — до того, как этими словами стали обозначать фальшивый лондонский твердый приступ. Он писал репортажи с немыслимого количества полей сражений, включая Афганистан, Фолкленды и, совсем недавно, Либерию, где одурманенные наркотиками воюющие фракции одеваются в женскую одежду и делают макияж, калечат матерей, разбивают младенцев об деревья и жрут еще трепещущие сердца своих врагов. Для многих молодых репортеров «Телеграф», включая меня, он бог.