Книга Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара - Синтия Л. Хэвен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, стопроцентно безвинных жертв не бывает. Каждого из нас каждую минуту бросает из одного состояния в другое: это метания между безвинностью и виной, ангелом и бесом, богом и зверем, жертвой и преступником. Я задумалась: неужто мы беспомощно откатываемся к пассивности и квиетизму, неужто мы лишь бессильные очевидцы войны, неразберихи и террора? Возможно, всякая ответная мера – действие неполное, частное, случайное: отказ присоединиться к толпе, желание поступить на свой манер, сделать индивидуальный выбор. Решение – это не зелоты и Масада, а последняя песня на пороге газовой камеры.
* * *
Предположим, что никакого будущего не существует, а человеческие жертвоприношения во имя революции совершаются в вакууме – ради времени, которое никогда не наступит, ради потомков, которые никогда не родятся, ради цели, которая никогда не осуществится, и что мы заперты, как в ловушке, в нескончаемо повторяющемся «сейчас». Итак, следствия из самых апокалиптических мыслей Жирара пересекают ту черту, за которую постхристианский мир следовать не готов.. Мы зависим от будущего – оно должно придавать смысл нашему настоящему. Наши действия планируются так, чтобы привести к определенным целям и оказать определенное эмоциональное воздействие. Если ни будущего, ни времени не существует, грандиозные жесты важны не больше, чем самые незаметные, и любой наш выбор следует преподносить под иным углом. Лишившись медиаторов, мы вынуждены полагаться только на собственные силы.
Например, Клаузевиц, будучи двенадцатилетним знаменосцем с прусским флагом, слишком уж погрузился в культуру героизма, и у него не хватило сил на сопротивление магнетическому обаянию Наполеона. Он вступил в нескончаемое состязание с кем-то, кого никогда в жизни не видел и кто вряд ли слышал фамилию Клаузевиц. Он психологически заперт в этом моменте – завяз в нем, как муха в янтаре; это стало главной трагедией его жизни. Но что это такое для нас?
Жирар: Перед лицом этой фатальности миметических образцов представляется крайне трудным распознать среди них какой-нибудь, который был бы рациональным. С этой точки зрения бесполезно пытаться помыслить себе надежный способ снова не впасть в подражание. Никакая философская мысль не сможет руководить переходом к любви. Ускользать от миметизма, будучи наделенным тем, что стало его всевозрастающей сферой влияния, есть качество героев и святых. Лишь тот поместит себя в порядок любви, кто будет в силах перейти от искушения героикой к святости, от свойственного внутренней медиации риска регрессии к открытию медиации, которую следовало бы назвать…
Шантр: Глубинной?
Жирар: Почему бы и нет. «Глубинная медиация» есть не что иное, как подражание Христу, а это подражание является важнейшим антропологическим открытием470.
Повторюсь: нам постоянно твердят, что мы живем в постхристианскую эру и для нас неприемлем способ вырваться из миметической драмы, предложенный Жираром, в особенности потому, что наилучшее imitatio Christi — смерть, и не кончина смертника-джихадиста, а смерть того, кто жертвует собой ради других и при этом не жертвует другими; того, кто берет пример с истерзанной и замученной жертвы толпы. Роберт Харрисон, как и многие другие, предостерегал меня, что аудитория неодобрительно смотрит на христианский образ мысли Жирара, цепочку рассуждений, протянувшуюся от начала до самого конца – от «Лжи романтизма и правды романа» до «Завершить Клаузевица». Однажды Харрисон предположил, что мы можем выбирать себе медиаторов обдуманно – поглядите на медиаторов, которых предлагает «Божественная комедия». Но медиаторы, которых мы сами себе выбираем, обычно тянут нас обратно, возвращая к нашему узкому кругозору и vanitas471, а также к мнимому великолепию завораживающего «Другого». Даже абсолютно внешняя медиация таит ловушки – вспомните, что стряслось с беднягой Дон Кихотом. Однако в любом случае все дантовские медиаторы указывают вспять, на imitatio Christi, а в постхристианскую, «пост-все-что-только-есть» эпоху такой путь, как мы уже отметили, не особенно популярен.
* * *
После смерти еще одного друга, с которым я сблизилась на закате его дней, – Джозефа Франка, крупнейшего специалиста по творчеству Достоевского, я как-то целый вечер вместе с его вдовой, французским математиком Маргерит Франк, разбирала горы его бумаг, наваленные на журнальном столике и на полу. Маргерит Франк выдернула из одной груды и отдала мне малоизвестную статью Жирара «Демоны Достоевского». Вначале она не обратила внимания на эту статью из-за того, что ее напечатала консервативная газета «The Weekly Standard», но редактором литературного отдела там был Джозеф Боттум, друг Жирара, а для него личная приязнь всегда значила больше политических убеждений; в любом случае Жирара не особо волновало, где именно публикуются его работы. Но Джо Франк не стал бы хранить статью просто так, и я прочла ее в тот же вечер. Статья Жирара завершается смертью Достоевского: «Он умер 28 января 1881 года в Санкт-Петербурге, вскоре после публикации „Братьев Карамазовых“. Именно там – в отрывке, где Иван Карамазов рассказывает легенду о том, как Иисус Христос возвращается в мир, но встречает там Великого Инквизитора, – мы находим самые знаменитые рассуждения Достоевского о том, как современная культура отвергает свое религиозное наследие в пользу нарциссического индивидуализма – философии эпохи Просвещения. И там же, в „Братьях Карамазовых“, мы находим предложенный Достоевским выход – в безоговорочной любви, которую заповедал умирающий Зосима»472.
Жирар не приводит конкретные слова отца Зосимы, а мне лучше всего помнилась фраза старца, которую часто цитируют: «Воистину всякий пред всеми за всех и за всё виноват». Слова Жирара заставили меня вернуться к шедевру Достоевского в издании «Farrar, Straus & Giroux»: этот перевод когда-то рекомендовал мне Джо Франк. Изъян «ненасильственных» движений, таких как описанная Дюмушелем организация, в том, что они побуждают нас фетишизировать «ненасилие», то есть отсутствие чего-то, а не милосердие, призывающее нас желать добра ближнему никак не меньше, чем самим себе. В этом смысле насилие само становится своего рода козлом отпущения, эффективным способом утаить наше жестокосердие даже от нас самих. Слова Зосимы и Жирара призывают нас не создавать благотворительные комитеты, а воспылать любовью.
Наконец-то отыскав тот пассаж, я обнаружила, что память меня обманула. На самом деле эта сентенция вложена в уста любимого старшего брата Зосимы: тот произносит эту фразу на пороге смерти. Впоследствии Зосима перед своей кончиной повторяет слова брата. Однако «безоговорочная любовь, которую заповедал умирающий Зосима» не сводится к какому-нибудь единичному загадочному коану, который произвел бы эффект на поколение, вскормленное слоганами и рекламой; у Достоевского мысль растянута на несколько страниц, и это почти идеальное описание caritas473.