Книга Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кареевское отродье борзых, преимущественно белых, сохраняло старинную особую сложку[27] густопсовых, славилось ростом, силою, а главное — злобностью к зверю. Михаил высоко ценил и всех прежних, и теперешних, уже новых своих “кареевских”, особенно любимцев — рослого Орла, о котором говорил, что он “накоротке[28] резвости страшной, и с броском[29]”, и такую же белую Решку — изящную статуэтку, сильную, как стальная пружина, и гибкую, как ласка.
Из близкой кареевской родни больше всех выделял он князя Гавриила Федоровича Барятинского, и опять — не потому, чтоб тот был аристократ и екатерининский вельможа, а оттого что в 1785 году его Зверь, от подаренного князю курляндским помещиком ирландского волкодава Рид-Капа и псовой суки, один взял на четвертой версте матерого голодного волка.
Но и это не было главное. Главное же для Михаила состояло в том, что именно от собак Барятинского пошли старинные кареевские борзые. Этому помогло близкое родство князя по женской линии с Алексеем Николаевичем Кареевым, чья охота в далеком 1859 году — в пору последнего расцвета поместных псовых веселий — была воспета Егором Дриянским в прославивших автора навек “Записках мелкотравчатого” — единственной книге о псовой охоте, которую прочел и Осип Петрович. Даже на его вполне равнодушный взгляд, она доподлинно передавала несравненную поэзию этой русской забавы — да и не забавы вовсе, а стихии.
Как и письмо, которое держал сейчас в руках Осип Петрович, “Записки” принес Михаил. Принес потому, что сам счастливо нашел в псовой охоте верное, легкое и, главное, здоровое лекарство от тоски и был искренне уверен в целебности этого средства и для Осипа, удрученного не только тревогой о судьбе России, охватившей всех в этом уходящем 1916 году, но еще и тяжелой памятью о былой петербургской деятельности, и семейными нестроениями, и томительной отставкой в смоленской глуши.
— Почитай, Ося, что мне Василий Митрофанович шлет. Нет, не откажи. И ты ведь русский, и азарт в тебе есть, и чутье к природе. Отдохни, забудь. Кроме дел, ведь и жизнь еще есть. Да что! Вот у меня дела и в городе, и в деревне, а для мужчины после пятидесяти жизнь только начинается! (“Это он Сычевку-то городом называет!”, - отметил про себя Осип Петрович).
— Спасибо, Миша, милый, письмо прочту — как не прочесть. От газет уж глаза болят, не то что душа. И ты — да все мы, не я один! — все живем от почты до почты… Точно серая пелена затянула все кругом; и в окно глянешь — то метель, то вьюга. Да, ты прав, жить хочется! А как жить? Что делать теперь? Кажется, вырвали из сердца все самое родное, из рук — всякое полезное дело. Ты знаешь, Михаил, как я старался, сколько сил положил, а теперь думаю: дурак! И не потому, что делал, нет…Потому, что бросил! Вот и сижу тут, в снегах, — сколько лет! Сижу и теперь! Теперь, когда пошла вся эта чехарда министров, этот разврат, этот хаос, этот ужас… И ведь помочь делу не могу — нечем… Да и дела нет. Ничего нет. — Он встал, заходил по комнате. Четкий, несмотря на годы, стройный и строгий силуэт против серого проема окна.
Осип Петрович снова опустился в кресла. Развернул письмо, по привычке делового человека сразу взглянул на подпись… Писал троюродный брат, Вася Дурново, товарищ детских игр в Муравишниках.
Какая, право, сила в этой охоте, если даже ему, Осипу Петровичу, воспитанному в Москве, европейски образованному, далекому, казалось бы, почти во всем от диких помещичьих инстинктов, — даже ему хочется смотреть и смотреть на эти листки, исписанные витиеватым старомодным почерком. И вправду, что может быть неизменней, чем сцена псовой охоты, — так думал Осип Петрович, успокаиваясь и вновь обращаясь к первой странице послания:
“Дорогой Михаил Васильевич!
Твое письмо получил. Ты спрашиваешь, что мы сделали в твое отсутствие.
Спешу поделиться с тобой своими впечатлениями травли матерого[30]. Жаль, что ты уехал с охоты и не был со мною 5-го декабря.
Выехали мы на розыск волков утром рано; охоту и гонцов[31] оставили ждать в усадьбе любезных гг. Ловейко.
Определили выход двух волков из острова[32] в чистое поле и с трудом проследили их в другой остров, где и обложили[33].
Послали за охотой; наметили лазы[34] и заняли их.
Наконец вдали показались своры борзых, а за ними толпа верховых. Послали заводить гонцов, стали рассылать своры по лазам. Борзые, как я знал и чувствовал, и как они впоследствие себя показали, — резвости безумной!
Ты, Михаил, знаешь, что мой Злоим держит обыкновенно прибылого[35] так, что я с великим трудом его отрываю. Не раз из-под него приходилось мне принимать прибылых. Подлинный кареевский злобач, а уж резвач — каких теперь мало.
Решили травить в угон[36], а если волки протравленные[37] вернутся, то после — травить встречу.
Итак, волки пошли. Впереди шел широким полным махом громадный волчина.
Выждав в меру, я бросил[38] свору:
— Улю-лю, милыя, улю-лю, родныя!!!..
И вот лихие борзые мигом встретили впоперек серого друга. Все смешались! Столбы снеговой пыли полетели и закрыли от нас дорогой момент — первый удар борзых.
Я увидел волка, распростертого на снегу, и над ним — моих борзых.
Волк собрался с силой, отряхнул борзых, могучим прыжком направился в мою сторону, и оторопевшие на миг борзые тут же вновь положили серого друга предо мною в пяти-семи саженях.
Борзые вновь впились. Тут, вижу, спеет Федор, мой доезжачий. Я вскричал, не помня себя:
— Падай скорее! Материк! Уйдет!
Федор молодцом упал на волка, и мы вдвоем сели на него верхом.
Вдруг слышу: