Книга Первый день – последний день творенья (сборник) - Анатолий Приставкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повертел в руках я ту фотографию и, несмотря на занятость, поехал; кажется, это был Старый Новый год, да и мои родные Люберцы не самый край света. Сразу нашел и улицу, бывшую Смирновскую, и кирпичную пятиэтажку, да и Веру узнал: она из тех, кого годы берегут. В дверях стояла женщина в годах, слегка подкрашена, в нарядном костюмчике и с приветливой улыбкой. И это была точно она.
В застолье же было человек десять – двенадцать, и среди них еще несколько знакомых лиц с того первоклассного фото, в основном девочки. Бывшие девочки, ныне солидные дамы, но без чопорности, живые, даже смешливые, на меня поглядывают с любопытством. Мужчин почему-то я не узнавал, да, кажется, это были уже не те ребята, с какими я начинал довоенную школу.
В каждом коллективе есть свой заводила, энергетический центр, а здесь, насколько я понял, организатором была как раз Вера. Не случайно именно она меня нашла и позвонила. Во время паузы она отвела меня в соседнюю комнатушку, показала альбомы с фотографиями и карточку Вити Паукшты, моего бывшего соседа, показала, но, конечно, я его не узнал. Десять лет назад он умер. Работал сорок лет энергетиком, был человеком активным и спортом занимался до конца жизни. Вера посетовала, что издали альбом о люберецком крае, но среди многих знаменитостей о Викторе ни слова. Да и обо мне тоже ничего нет. Как говорят, не удостоился.
Тут же Вера обозначила следующую встречу через год, на которую я, конечно, уже не попал. А больше они, кажется, не собирались.
О нашей семье я как-то рассказывал в «Рязанке», она ничем не отличалась от многих других люберчан, которых я знал. Люберцы были тогда рабочей слободкой, окраиной, сюда, на завод сельскохозяйственных машин, съезжались новоиспеченные рабочие со всей страны, сейчас бы сказали – лимита. Большинство, как и мой отец, из деревни.
Отец, насколько помню, начинал с плотницкого дела, в наскоро сколоченной бригаде, другой работы не было, но одновременно стоял в очереди на бирже труда, пока не устроился на завод Ухтомского. Все это до его женитьбы. Можно сосчитать, что в тридцать первом, когда я родился, отцу был двадцать один год. Приехал он сюда из смоленской деревни, тоже бедствующей, а «угол» в первый год снимал в Панках, в домике у старухи, у которой другой «угол» снимала моя мать, была она на год моложе отца. Тут они и поженились, и тут, наверное, был зачат я.
Я этот небольшой панковский домик, потемневший от старости, с тремя слепыми окошками, выходящими на Рязанку, запомнил потому, что моя мама водила туда в гости. И старуху запомнил: ласковая, приветливая, чаем угощала. А меня, как на праздник, наряжали в этот день в матросский костюмчик.
Ходили мы с мамой мимо разгромленной тогда церкви, одни обломки кирпича, сейчас на том месте клуб облезлый с колоннами, и мама, я запомнил, всегда крестилась, обратясь к развалинам. Фундамент из красного кирпича торчал еще долго, до войны. Сейчас, по пути к сестренке, через Панки в Томилино, я проезжаю мимо этих мест, но здесь уже все сплошь застроено большими домами, и лишь примерно можно угадать, где это было, где я был зачат в деревянной темной халупе, а крещен в церкви около пруда.
Потом отца забрали в армию, он служил в Энгельсе под Саратовом, и мама со мной туда ездила, и, хотя мне было года два, Волгу и эту поездку я чуть-чуть помнил. Потом отец вернулся, по рассказам мамы, когда мы с ней здорово бедствовали, и привез, вот праздник-то в семье, полмешка муки и еще каких-то гостинцев. Устроился он уже на военный завод в Москве, где-то у Красных Ворот, и по тем временам прилично стал зарабатывать. Да и мама продолжала работать на трикотажной люберецкой фабрике, она располагалась по левую сторону от Рязанки на краю Панков. А когда мама заболела туберкулезом, ей от этой фабрики даже привезли ручной английский станок, на котором она могла ткать для фабрики трикотажные изделия, закладывая цветные пластиковые шпули в машину. Это все делал отец, он же иногда за маму работал, водя туда и сюда рычагом, мне это было еще не по силам. Но в нашей крошечной комнатушке не было для такого станка места, и его закрепили прямо на подоконнике. Зато маме каким-то образом удавалось выкраивать пряжу на трикотаж для меня и для сестренки.
Кроме дяди Миши, Папаньки (с ударением на втором слоге) и тетки Поли, у мамы не было родни, они с малолетства росли сиротами. Да вот еще были какие-то непонятные родственники, проживавшие в Немчиновке в пригороде Москвы; я хорошо запомнил, и это меня почему-то смешило, что родственников звали одинаково: тетя Паша и дядя Паша.
А мама обычно напевала:
Про месяц песенка возникла не случайно, мы почему-то всегда ездили в гости вечером. Так и запомнилось: небольшой пригородный домик с садом и позднее застолье при тусклой лампочке, где взрослые о чем-то долго спорят, а я, сидя на диване, засыпаю.
У бабы Паши маленькие глазки и тонкие, дрожащие во время разговора губы. Это потому, что она заикается. А дед почти не запомнился, только что-то небольшое, мягкое, бурчащее. Судя по поздним рассказам отца, был он скареден, и наша мама еще девчонкой бесплатно работала у них в прислугах. Он и погиб, со слов отца, от своей жадности. Это случилось в самом начале войны, когда фронт подошел к Москве, к их поселку, и он зачем-то потащился под обстрелом на огород, то ли что-то спрятать, то ли что-то отрыть. Там, на огороде, его и накрыло снарядом.
К отцовским друзьям по заводу мы тоже ездим в гости в Москву. Они живут неподалеку от Казанского вокзала (из Люберец прямой путь), в собственной квартирке из двух комнат: одна, спаленка, крошечная, без окон; вторая, гостиная, где собирались взрослые, чуть просторнее, но с окошком в потолке.
Звали их тоже запоминательно: дядя Ваня и тетя Маня, а их дочку, мою ровесницу, Верочка, которую я возненавидел только за то, что взрослые, подшучивая, назвали ее однажды моей невестой. Но сейчас, по воспоминаниям, думаю, она была даже хорошенькой, хотя ее, как и тетю Маню, портили передние зубы, очень редко расставленные.
Дядя Ваня, статный, видный собой мужчина, был шутник и подтрунивал не только надо мной, но и над отцом, его крестьянской закваской, это когда он в гости приехал со своей засоленной капустой в кастрюльке. Тетя Маня – толстенькая, подвижная, хозяйственная, хлебосольная. Традиционное московское гостеприимство – сытно угостить и приютить, если мы оставались у них ночевать.
Однажды, запомнилось, после войны они приехали к нам в гости, мы жили на станции Ухтомская, но я, подросток, в ту пору неуравновешенный и чуть диковатый, встретил их неприветливо, в то время как отец, пригласивший их, запаздывал с работы. Дядя Ваня психанул, хотел уехать, но объявился отец, попросил не обращать на меня внимания: у него, то есть у меня, переходный возраст… Обошлось. Но больше они к нам не приезжали. Эта довоенная дружба, когда встречались семьями, не могла сохраниться, когда после смерти мамы в доме возникла другая женщина, моя мачеха. Но в моей довоенной биографии она, как крошечная страничка, вырванная на память, сохранилась, уж сам не знаю зачем.