Книга Естественный роман - Георги Господинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закопался во всевозможной научной литературе и с легким злорадством обнаружил, как стыдливо — или брезгливо — из нее исключался клозет. Язык о нем умалчивал. Клозет не был предметом ни одной науки, не входил ни в одну дисциплину. Я решил искать его как пространство, как часть постройки, как здание. Прочитал все, что касается архитектуры. Совсем скупо, где-нибудь к концу довольно обширной главы о сельском и городском доме, о центре и периферии города, о благоустройстве и водоснабжении, появлялось две-три строчки о нем — больше он нигде не упоминался. Я начал читать через призму клозета все, что попадалось мне под руку, подгоняя высказанные будто совсем по другому поводу мысли к интересующей меня теме. Там, где Гарфинкель исследовал формальные структуры практических действий, где социология рассуждала о банальном в повседневности, я с тайным наслаждением видел мой предмет. С удовольствием читал Шюца, якобы исследовавшего мир непосредственного социального опыта (sociale Umwelt), где, цитирую, «мы делим с нашими близкими не только периоды совместно проведенного времени, но и целый сектор пространственного мира, который общедоступен. При этом тело другого доступно мне, а мое тело — ему». Не кружит ли Шюц как раз вокруг этого места? Не является ли клозет частью праосновы (Urgrund) невопрошаемой данности, которая должна стать подвопросной, быть подвергнута расспросам? Шюц был назначен главным магистром новой науки, предметом которой должен был стать клозет. Я пригласил и Лиотара, ищущего истинный «ойкейон» — тенистое пространство уединения и одиночества, — пространство, противостоящее политикону. Я-то знал, что ищет Лиотар.
В 30-е годы Ортега-и-Гассет жаловался, что «домашние стены пропитались анонимным гулом бульваров и площадей»… Я мог бы предложить ему самое тихое и уединенное место в доме. Последнее убежище от цивилизации. Я чувствовал себя Вергилием, который хочет показать этим людям путь к кругам домашнего рая.
Карлсон? Это, случайно, не тот добродушный педофил…
— Ну, когда тетеньки больше кушают, их животы надуваются, и они сносят детей. — Так дети объясняют естество.
Мне нравилось болтать с ними, как со взрослыми. Со взрослыми даже было немного скучнее. Начинаем совсем ненавязчиво:
— Ты знаешь, кто сносит яйца?
— Курица сносит яйца. Она не может снести… ни коров, ни часы.
— А кто снес курицу?
— М-м-м… дерево. — Как просто он выбирается из замкнутого круга парадокса, как легко переходит к другому виду.
— А дерево кто снес?
— Семечко.
Ясно, что это он уже знает. Слегка разочарованный, я решаюсь на провокацию:
— Семечко? Как же такое маленькое семечко может родить такое большое дерево?
— Нууу… — думает он больше минуты. Моя реплика сбила его с толку. Обычно большее порождает меньшее, а здесь… — Нууу… тогда корни!
— А кто снес корни? — не отступаю я.
— Раскаты грома, — молниеносно отвечает он, — они падают в землю и становятся корнями.
Я сдаюсь. Я бы никогда не догадался о существовании общей ризоматичности грома и корней.
Полчаса спустя я снова узнаю нечто новое от этого детского физиолога:
— А ты видел когда-нибудь живого жука?
— Ага, жук — это тот, кто кусает божьих коровок.
— А, значит, вот откуда у божьих коровок эти точечки…
— Только это не точки, а дырки.
Муха. Муха — единственное создание, которому Бог позволил пребывать в наших снах. Только она была допущена Создателем в обитель спящего. Только она может пройти сквозь абсолютно непроницаемую мембрану между двумя мирами. Это позволяет назвать ее маленьким подобием Харона, если, конечно, считать сон маленькой смертью. Чем заслужила муха эту свою способность, нам вряд ли удастся узнать. Господи, неужели она и есть твой преображенный ангел, и когда мы со свойственной нам брезгливостью гоняем ее или, Боже упаси, стираем ее в порошок, мы совершаем страшное прегрешение? (Читающий эти строки да изречет молитву и да покается на всякий случай!)
Каким путем муха умудряется проникнуть в наш сон, также установить довольно сложно. Через ноздри, уши или же через другие скрытые отверстия — этого нам знать не дано.
Но попробуйте лечь после обеда в комнате с мухами. Спокойно засыпайте, ни о чем не думая. Вы как будто перестанете слышать жужжание, но обратите внимание на некоторые детали вашего сна — на шум проезжающей колесницы, прелестный голос благоволящей вам дамы или на шелест дождя в ясный день. И вы обнаружите, что всеми этими звуками дирижирует муха.
Нежный молочный Бог незримо таял…
Еще никто и никогда не сумел вынести что-нибудь из своего сна. На выходе из сновидений существует некая невидимая таможня, где конфискуется абсолютно все. В детстве я впервые заметил эту тонкую границу, на которой стояло То самое. Я так его называл, потому что для него у меня не было имени. То самое как следует обыскивало меня на выходе из сна и разрешало мне проснуться только после того, как уверялось, что я ничего с собой не вынес. Мне случалось дни, вернее, ночи напролет видеть во сне нашу кондитерскую. Я вставал в очередь, и когда приходил мой черед предстать перед продавщицей, я начинал судорожно шарить по карманам, и с каждым вывернутым карманом рос мой ужас. Я опять не взял с собой денег. Они остались там, по другую сторону, в моем дне, в кармане моих штанов, которые я снял перед тем, как лечь спать. Так, от всего сна оставались только стыд и ужас. И вкус пирожных, которые мне так и не удалось попробовать.
Однажды вечером я собрал все свои сбережения, которыми я на тот момент располагал. С содержимым копилки набралась солидная сумма: 2 лева и 20–30 стотинок. Я положил их в карман пижамы и пустился в путь. Заснул. Кажется, То самое забыло меня обыскать на входе. И вот я стоял перед продавщицей, сжимая деньги в кармане. Мне хотелось ее поразить, высыпав в блюдце целую пригоршню монеток, и медленно ее созерцать. Не знаю уж, откуда я взял это слово, но упорно использовал его в смысле «флиртовать». Чем мельче монетки я клал на блюдце, тем дольше мог созерцать продавщицу. На эти деньги я накупил несколько пирожных с розочкой, бисквиты, пропитанные сиропом, два стакана бозы[7]и дюжину молочных тянучек. Есть их прямо там мне не хотелось. Поэтому я положил их в пакет и терпеливо стал ждать пробуждения. Утром в кровати ничего не оказалось. Я полез в карман пижамы. Монетки были на месте. Во всем виновато было То самое на таможне, которое зверски съедало самые лучшие воспоминания из моих снов. То самое, о котором, я слышал, говорили: Многоспатьничегоневидать. Не исключено, что его зовут именно так.
Некий К. Knaute замораживал лягушек, и они становились настолько хрупкими, что легко разбивались, а тех из них, которые уцелели, он вносил в теплое помещение, и по истечении семи-восьми часов они оттаивали и оживали совершенно.