Книга Повелители времени. Лето длиною в ночь - Елена Ленковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, поэтому он, в конце концов, в своей постели просыпался. Всегда.
Только вот теперь — проснуться не удавалось.
А может, и не хотелось ему особо просыпаться-то… Почему? А кто знает, что теперь могло ждать его там, в будущем. Сколько дней или даже месяцев прошло, тоже непонятно было. Тоня, поди, давно укатила в Италию, вышла замуж за этого своего Франческо… Детей может, уже завела — своих детей, не приёмных.
И из училища его наверняка отчислили — раз он столько времени на занятия не являлся, без уважительной-то причины. Там с этим строго…
Невысокие глиняные горшки стояли, щетинясь, словно ежи, торчащими из них кистями — малыми, средними и большими, круглыми и плоскими, широкими и узкими. И совсем тонкими, острыми, для росписи золотом, с надетыми на них «саночками» — трубочками из утиных перьев…
Каменные краскотёрки. Узкогорлые бутыли и пузатые корчаги. Рыбий клей. Льняное масло. Олифа. Столярный инструмент. Липовые доски. Свёртки ткани-павлоки[2]. Большие, в четыре аршина, доски для соборного иконостаса, оклеенные ею, или уже покрытые поверх паволоки сияющим белизной гладким грунтом-левкасом[3]. Яичная скорлупа. Гусиные перья, чтоб смахивать пыль. Медвежий зуб, чтоб полировать позолоту.
И краски, краски, краски!
Дементий уверенно, по-хозяйски раскрывал лубяные коробьи и коробейки, где лежали уже растёртые в порошок краски, и объявлял Глебу их названия.
Глеб слушал. Дёма хоть и противный был, и рассказывал будто бы неохотно, с ленцой, — выпендривался, словом, — но про краски знал и понимал много.
И Глеб запоминал, как мог. Про санкирь, которой пишут лики, и которую составляют из множества разных красочных порошков (потому, говорит Дёма, и не доверяет Андрей это никому, сам смешивает…). Про серую рефть — для седых волос и облаков. Про ядовитую ртутную киноварь — звонкая, яркая, цветом алая, как кровь, ею одежды пишут, надписи на иконах, а ещё — под червонное золото кладут… Про скопскую чернь — думал чёрная, оказалось — вовсе красная. Про красно-коричневатый багор, или византийский пурпур, составленный из нескольких красок — этот для одежд, у Богородицы мафорий им разделывают. Про чёрные сажи. Про белила — какие от уксуса потом желтеют, а какие — нет.
— Туто земли, — наставительно тыкал своим длинным пальцем Дёма. — Ондрей их боле других любит. Стойкие потому.
Стойкие земли??? Это ещё что такое?
Глеб глядел на раскрытые коробьи с красками, похожими — одна на горчичный порошок, другая на молотый кофе, третья на стёртый в пудру жгучий красный перец. Коричневые, зеленоватые, тёмно-жёлтые… не сильно они ему «землю» напоминали… Однако оказалось, эти краски правда прямо под ногами находят. Найдут нужную цветную землю, сушат её, потом измельчают.
Возни с этим много: сотрут в порошок, а потом ещё просеивают, отмучивают, прокаливают… Вот ещё — отмучивают! Смешно и непонятно. Выяснилось — порошок кладёшь в воду, взбалтываешь, и сор всякий, всё ненужное, что вверх поднялось — вместе с водой сливаешь…
Ух, химичат они тут! Со страшной силой химичат.
Кстати, самые красивые из земель — охры. Весёлые такие. Жёлтая, тёмно-жёлтая, золотистая «грецкая»… Глебу они особенно приглянулись, тем более, что он про охру ещё от Тони слышал. Только вот так, в порошке, — не видал.
А ещё удивила — ляпис-лазурь. Густой, насыщенной, глубокой синевы краска — такой краской, верно, кроют небеса.
— Дорого стоит, ох, дорого! — заметил Дёма. — На вес золота, а поди и дороже… А ты думал? — поймал Дементий удивлённый Глебов взгляд. — Из бадахшанского лазурита, редкостный камень. Из-за моря везут, с востока. — Он прикрыл узорчатую крышечку из луба, и заключил важно. — Туто — целое состояние, в коробьях этих! — глаза у Дёмы блестели.
«А ещё ведь в них, в этих лубяных коробейках, — красота лежит», — подумал Глеб. Он вспомнил сияющие нетронутой белизной стены собора, готовые впитать, вобрать в себя все эти краски, и робко спросил Дёму:
— А когда собор расписывать начнут?
— Когда Ондрей скажет, — нахмурясь, кратко ответил тот.
Посреди чисто выметенного, просторного владычного двора, стоял отец Варсонофий. С кислым лицом стоял. Издалека углядев тучную фигуру ключника в долгополой рясе, служки пугливо спотыкались; пробегая мимо жались к стенкам. Невысокий, оплывший, рано полысевший Варсонофий, несмотря на неказистую внешность, наводил трепет на здешнюю братию. А ныне — и уж который день — был он особенно не в духе.
* * *
Когда по велению самого великого князя Василия Димитриевича затеяли по новой храм Владимирский расписывать, ключник возрадовался. Как же — дело богоугодное, важное. Давно пора было, ещё покойный митрополит Киприан собирался, да не успел. Помер, царствие ему небесное.
Да, дело нужное. Ведь Владимирский-то собор[4]— главный храм Залесской Руси. Здесь покоился прах великих князей владимирских, здесь венчались на княжение великие московские князья. Не можно такому храму стоять в запустении и небрежении, храня следы очередного разбойного нашествия! Большое дело, великое!
Значит и расходы предстоят не малые. А где расходы большие — без потерь да недостач не бывает. Да опять же, всегда есть на что списать, ежели что… Уж тут Варсонофий многоопытен был — дело делом, но надо ж и себя не обидеть. Для того ключарь во все тонкости входил, во всё вникал, всем интересовался.
И теперь вот никак не мог уразуметь — отчего до сих пор стоит работа, хотя всё давным-давно для приезжих мастеров приготовлено?
С прошлого года готовились. Известь для обмазки стен взяли какую положено — старую, выдержанную. Ещё с того лета поливали её в специальных корытах-«творилах» водой, чтобы вышла вся «ямчуга»: похожий на ледок ямчужный налёт снимали подмастерья особыми совками. Перезимовала известь, заботливо укрытая рогожами, проморозилась. С нынешней Пасхи вновь её водою поливали, толкли в продолжение нескольких недель. Стал раствор отменно податливым, однородным, похожим как густую сметану.