Книга Год любви - Пауль Низон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же не мешал мне и человек-обрубок, недавно заговоривший со мной, когда я спал. Он стоял в городских воротах, вечер, итальянский вечер, ворота поросли плющом, каменная стена была теплой на ощупь. И чей-то голос, я не мог понять, откуда он доносился, позвал меня по имени. Голос принадлежал мужчине. Недавно я прочитал в газете, в каких ужасных условиях вы живете в Париже, сказал голос, плохо, незаслуженно плохо живете вы вдали от родины, в огромном городе. На что я раздраженно возразил, что я вполне доволен своей квартирой, своими жилищными условиями, я живу в самом центре прекраснейшего города и ни с кем не хочу меняться. Опять эти ложные сообщения и нежелательное вмешательство, подумал я, собираясь идти дальше, и только теперь заметил, что городские ворота служат укрытием для целой ватаги бродяг, они здесь разбили свой лагерь. Наконец я увидел и того, кто со мной разговаривал: он висел на стене, безногий обрубок с волосатым, покрытым желваками лицом. Но лицо было сама доброта, да и голос звучал волнующе мягко, проникновенно; глаза большие и печальные. Человек-обрубок и расположившиеся под воротами бродяги были отверженные, вероятно, прокаженные, они желали мне добра. Словно мало им было собственных страданий, они переживали еще и за меня, живущего полнокровной жизнью и наделенного всевозможными привилегиями, хотя и отягощенного собственными проблемами, прежде всего творческими, подумал я и поплелся в итальянский вечер.
Мне уже не хотелось устраивать поминки по своему английскому другу, я хотел помянуть всех своих друзей, вспомнить как можно больше людей. Пора расстаться с путником, прогнать его из своей книги. Я не хочу, чтобы он погиб. Погубил я всего одного персонажа одной из своих книг, мне было нелегко лишать его жизни и чертовски трудно придумать вид смерти. Тогда он у меня замерз, я где-то вычитал, что это безболезненный вид смерти. Путник ни в коем случае не должен умереть, думал я, ему надо всего лишь обрести покой. Слишком уж часто попадался он на моем пути, с высокомерной миной кающегося грешника. Ему не в чем каяться, это у Достоевского герои каются, не у меня. И тут мне пришла в голову мысль, как от него избавиться.
Переходя площадь, путник оказывается в многолюдной толпе: точнее сказать, в скопище зевак, толпящихся вокруг наполовину закрытого памятника. Да, готовилось открытие памятника, организаторы и знатные люди города были крайне взволнованы, и не только потому, что ожидалось прибытие президента страны, дипломатического корпуса, представителей разных церквей и партий, но главным образом потому, что колонна, возвышавшаяся над пьедесталом, украшенным надписями и рельефными изображениями на исторические темы, была пуста: самого памятника не было. Отсюда и волнение.
Полиция как раз оцепляла место события, военный оркестр стоял несколько в стороне, готовый вступить по первому знаку. А на колонне бросающаяся в глаза, зияющая пустота. Путник, вытянув испещренное морщинами лицо, оказался в кольце оцепления; ему хотелось понять, в чем причина всеобщей нервозности.
Он чувствовал себя неуютно в своих двух плащах и с рюкзаком на спине, его легко могли принять за солдата, возможно, выжившего в Первой мировой войне. И в самом деле: разве не о нем говорят сейчас господа, по виду служащие похоронного бюро, но на деле политики высокого ранга? Они явно разглядывают его, указывают пальцами сначала на него, а потом на пустующее место на колонне. Он хочет спрятаться. Но его хватают за руку и после недолгой возни скорее заставляют, чем уговаривают подняться на колонну. Замена пропавшего памятника?
Играет музыка, по очищенной от людей улице шагает президент, у путника наверху кружится голова, ему неудобно стоять, он незаметно меняет положение ног. Никто не обращает на это внимания, все головы повернуты в сторону президента и последующих ораторов, кроме того, путник не попадает в привычное поле зрения, так как стоит высоко, серая фигура на фоне серого неба. Он видит все с высоты своего положения, видит, как через некоторое время покидает площадь оркестр, как расходятся люди и полиция снимает оцепление, и только когда чуть позже он начинает жестикулировать и орать во все горло, требуя, снять его с колонны, туристы хватаются за фотоаппараты и фотокамеры и снимают, снимают как полоумные — не для того, чтобы запечатлеть недоразумение, кричащую несправедливость, а чтобы продемонстрировать чудеса техники. Путник превратился в святого на пьедестале.
Никуда не годится, думаю я. Так легко тебе от него не отделаться, он и впредь будет маршировать по городу. И пусть себе марширует.
Официанты убирают со столов, ресторан опустел, я один из последних посетителей у Шартье, если не самый последний. Поражаюсь великодушию официантов, которые позволяют мне сидеть до конца, не напоминая, что пора уходить. Это не просто великодушие, это проявление нежности. Уверен, мне бы подали и стаканчик на посошок, стоило только попросить.
Я люблю официантов, они не просто хорошо знают людей, они любят их. Я вспоминаю одного официанта, которого мне пришлось тащить в его мансарду, когда он после очередного стакана рухнул под стол. Было это в выходной день, он поздно ночью появился в одном из баров, где я выпивал с друзьями, элегантной внешности человек, мы его не сразу узнали. Мы болтали и пили, пили часто, наш друг официант все время угощал, нам, чтобы не ударить в грязь лицом, приходилось отвечать тем же.
И вдруг он свалился на пол. Хозяин заведения, приятель официанта, назвал нам адрес и рассказал, как добраться до мансарды. Мы вдвоем затащили его наверх, и я до сих пор помню то удивление, которое охватило меня при виде более чем убогой чердачной комнатенки. Крохотный чуланчик, незаправленная кровать, прикрепленный к стене осколок зеркала, рядом две открытки; единственный стул; на полу грязные носки. Так вот где жил тот, кто в таком элегантном костюме появился в баре и раз за разом угощал всю компанию. Эта была не просто нищета, это было одиночество, тяжелое, гнетущее одиночество. Может, он бился об заклад? Играл в рулетку? Содержал кого-нибудь?
Видит Бог, я по себе знаю, что значит обитать в скромном жилище, но такого убожества видеть не приходилось. Тут я поневоле вспомнил, как однажды написал в своем непрезентабельном кабинетике — в дополнение к описанию обстановки: я повелитель своего письменного стола. До чего же хвастливый постскриптум! Попытка желаемое выдать за реальность. Если и могла идти речь о повелении, то лишь в редчайших случаях. Чаще всего это были раздумья и напряженное высматривание следов, намеков на следы; или попытки поймать конец нити, потянуть за него, обнаружить еще одну нить, и так тянуть до тех пор, пока не обозначится что-то похожее на ткань или ковер. С разноцветными узорами. Или хотя бы на половичок у порога, то, на что можно встать. Или на парашют. Чтобы парить. Да, когда повезет, образовавшуюся словесную ткань надувает струей воздуха или порывом ветра — и можно повиснуть на ней и лететь. Тогда мир сразу начинает казаться другим.
Откуда взялась эта навязчивая страсть вытягивать за ниточку себя или что-нибудь еще, выставлять напоказ и приводить в движение? Может, все дело в желании нарушить могильный покой и произвести впечатление движения, то есть жизни? Или эти раскопки, эту археологическую экспедицию предпринимаешь из жадного желания обрести что-то ускользнувшее, а заодно и самого себя? Только бы не катиться в опломбированном вагоне сквозь непроницаемый мрак к смерти, всегда утверждал я.