Книга Иерусалим - Денис Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, я не был медиевистом.
— Как вы сказали? — спросил он. — Какой данс?
А потом, подумав:
— На самом деле, то, что происходит, не так уж и плохо. В любом случае, чем больше будет жертв, тем быстрее общественное мнение придет к пониманию необходимости уйти с оккупированных территорий и заключить мир.
И он мило улыбнулся.
— Но мне кажется, что мы уже пытались, — возразил я скорее по привычке, это получилось как-то неубедительно и устало.
— Барак[199]и Бен-Ами[200]были в душе правыми экстремистами, — ответил он, — и пытались вести переговоры с позиции силы. Так что они были обречены.
— Нельзя заключить мир с людьми, которых открыто презираешь, — добавила моя знакомая, и племянник замдекана благодарно посмотрел на нее. — Мы должны их сначала полюбить и почувствовать свою вину.
Мы вышли из зала, и я неожиданно понял, что, как это ни странно, значительная часть того, что было сказано в этом докладе, было небессмысленным; и это, пожалуй, и было самым ужасным. Я мог сказать себе «по форме», но это ничего не меняло. В такие моменты мне начинало казаться, что истина невозможна, что она растворена в самой плоти существования, в кровавом потоке истории и безнадежно, беспомощно невыразима. Но потом я вдруг заметил, что в этом зале не было никого из тех, о ком я думал с уважением в свою бытность студентом; вероятно, подумал я, они просто не бывали в таких местах. В любом случае, во всем виноват был я сам; только я сам. В отличие от моей знакомой с лошадиным лицом, мне не следовало здесь быть; я попытался найти глазами профессора Йенона, но и он куда-то пропал. Человек должен бежать от искуса видимости, сказал я себе, потому что нет ничего сильнее слов, оторванных от кровоточащего мяса мироздания. Это, разумеется, фарс, но еще и средневековая пытка души, добавил я, еще чуть подумав. Я сел на автобус и доехал до стен Старого города, пошел пешком; обошел город с запада, потом вдоль южной стены повернул на восток. Маленькие жестяные таблички с нарисованным игрушечным петухом привели меня к светлокаменной праздничной церкви; именно на этом месте Петр и услышал тот крик петуха, который напомнил ему о троекратном предательстве и отречении. Если мне не изменяет память, Петр заплакал. Я не стал подходить к церкви; повернув направо, я вышел на маленькую смотровую площадку. Слева от меня в сторону Храмовой горы поднималась узкая впадина Кедронского ущелья; вдалеке, на его изгибе, маячили могилы Захарии и Авессалома. Ущелье было пыльным, застроенным и густонаселенным; на его дне около источника Тихон когда-то лежал город Давида — первый из Иерусалимов. Солнечные лучи струились вдоль его склонов. Направо же уходила долина Гееном; просторная, зеленая и тенистая. Когда-то здесь, в Геене, ханаанеяне бросали своих детей в жертвенный огонь Молоха, украшая их смерть словами и ритуалом. Это было ущелье огней и торжественных слов, огненное ущелье. А потом, уже во времена храма, здесь была городская свалка.
7
Я помню, что в тот вечер я стал снова думать о прекрасной, свободной и счастливой, навеки утраченной земле Хазарского каганата. Солнце стояло высоко; и небо было жарким, как дыхание огня, и голубым. Я продирался сквозь заросли бурьяна, а потом, остановившись, смотрел на тысячелистник, из которого мы делали настойку от ран, дурной памяти и навязчивой горечи обид, долго вслушивался в течение тонких, невидимых ручьев. Солнце стояло высоко; и как капли крови тех дней, в душе остались запах палёной шерсти, вкус утренней родниковой воды, мед и подгнившая деревенская алыча. И еще я помню прозрачный жар земли, возвращающей небу сквозь густой покров необожженных весенних трав жар своего тела. Безлюдные, бесформенные озера со счастливой, светящейся водой были разбросаны вдоль этой земли; я часто ночевал на их берегах, и меня будили рассветные крики птиц. Иногда я натыкался на могильные курганы; они были заметны издалека, потому что хазар, сохранивших честь своего свободного имени, полагалось хоронить вместе с конями. И все же теперь, когда прощание уже достигает дна воспоминаний, и земля горит под ногами, я знаю, что и у этих берегов не было того слияния черных рек, о котором говорил каган, так же, как его не было нигде. Только раз я остановился у самого края воды, увидев спускающееся по косогору стадо черных коз с длинной шерстью и настойчивым взглядом; и, взглянув на меня, она опустила глаза. Именно так, сказал я себе потом, и начинает мерцать та уклончивая прозрачность памяти, которая кажется нам твердой, надменной и равнодушной.
Но все это было в других местах, потому что от отрогов Великих гор, где снега земли нависали над подножием неба, пирамидальных столпов, закрывающих мир от раскаленного, алчного и ненасытного юга, я вернулся к нашей прекрасной реке, широкой и бескрайней, как весенний свет, скользящей с плеском и шелестом, а потом ветвящейся на рукава дельты перед падением в Хазарское море. Я помню, как в детстве, посадив на круп коня, меня возили смотреть на священные курганы ее островов. Они были сухими и пугающими; но от их прикосновения душа наполнялась изумлением и терпкой иллюзией бесконечности. Теперь же я скакал на восток, оставляя их в стороне, огибая дельту и ее бесчисленные острова, к землям мадьяр, печенегов и авар; навстречу солнцу. Становилось все жарче, но восток каганата не был похож на его запад. Дни здесь были длиннее, степь свешивалась в пустоту через тонкий край горизонта, а бремя земли было весомым и ощутимым, как никогда. Ржание коня смешивалось в этих местах с хрипом ветра и воем волков; шорохи, шелесты, привкус крови наполняли воздух. Человек был здесь только телом, обернутым в ткань пространства, обычая и старения; глаза сверкали страхом, страстью и усталостью. Сладкий дым поднимался над стоянками, шатрами, покосившимися частоколами, воротами, украшенными ссохшимися головами пленных врагов. Они приносили мне тяжелые мехи с вином, глиняные кувшины с кумысом, широкие плоские блюдца, горький хлеб; и я говорил себе: это мой любимый, бесформенный, чуть подгоревший горький степной хлеб.
И все же я не понимал их слов; вокруг меня, на моем пути, лежали страны язычников; печенегов, повторял я, пробуя слово на вкус, как листья мяты; но только пугающий и светлый привкус их магии, чудовищной, страстной и многословной, оставался на языке вместе со вкусом кумыса и степного ветра. Впрочем, ее поток струился мимо меня, оставляя лишь слабые оттиски на камнях, траве, стенах шатров, украшениях их женщин; лишь изредка воплощаясь непонятным, пульсирующим ритуалом, наполнявшим тела безумием и иллюзорным слиянием с землей, прекрасной и равнодушной к их чарам, к их словам, к их колдовству, как и к любому другому смыслу, который земле неведом. Я был для них всего лишь одним из нации повелителей, непонятных, опасных и чужих; и я видел, как скрытая неприязнь заставляла их прятать взгляды в рукавах. Но однажды девушка с прямыми черными глазами, которая напоила меня кумысом, не пустила к себе в дом и осталась со мной под высокими звездами степи, сказала на своем ломаном языке, что ей подчиняются силы земли. Хищные, чарующие и непредсказуемые, подумал я. Когда поднималось солнце, она разрезала ладонь тонким ножом, и ее кровь закапала мне на лицо; она откинула волосы и сказала: «Когда будет гореть твой город, ты будешь жить». Она улыбнулась в рассветных лучах, и я так и не узнал, было ли это благословением, словами защиты или проклятием. Но, по всей вероятности, это было чем-то иным, понятным и невыразимым, для чего в моем языке, в отличие от ее, уже не осталось слов. А потом она уснула.