Книга Авиньонский квинтет. Констанс, или Одинокие пути - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если я вскрою его, чтобы прочитать, чтобы быть уверенной… какое искушение!
— Это, конечно же, вам решать. Новая форма искушения для Евы. Дорогая, делайте, как считаете нужным.
Констанс встала и взяла у него письмо.
— А что если порвать его и бросить в камин? Почему бы и нет?
— Почему бы и нет? — эхом отозвался Блэнфорд.
Она постояла, держа письмо перед глазами.
— Я должна подумать. Обри, мне надо подумать.
— Он смотрел, как она медленным, растерянным шагом пересекает зеленые лужайки больницы, направляясь к стоянке, где ее ждал автомобиль. Что она сделает? Непростое решение ей нужно принять. Ни за что на свете он не взял бы на себя смелость предсказать, как она поступит.
Для историка всё — история, для него не существует никаких неожиданностей, ибо все повторяется, в этом он был уверен. В исторических книгах это всегда будет происходить в пятницу тринадцатого числа. Неудивительно, ибо человеческая глупость неистребима, и проблемы у людей всегда одни и те же. Моралист может говорить все что ему заблагорассудится. История с триумфом подтверждает победу божественной энтропии над желаниями большинства — над их надеждой на спокойную жизнь по эту сторону могилы. Для Авиньона так же, как для Рима, все это было не впервые; еще до того, как Авиньон стал городом пап, его жители видели темнокожих воинов Ганнибала, явившихся на тридцати слонах, которые своим запахом и жуткими трубными звуками вселили не меньший ужас в сердца римских легионеров, чем их кавалерия. Сегодня был измотанный Одиннадцатый танковый дивизион, вот и вся разница; много оружия свезли сюда для того, чтобы продолжить военные действия на севере. А вот препоны были все те же: извилистые реки с быстрым течением и ненадежные мосты.
Давление возрастало в той же мере, что напряженность в новостных бюллетенях; неожиданно небо закрывали тяжелые бомбардировщики, которые летали вдоль железнодорожного полотна на рассвете и на закате, сбрасывая бомбы на кульверты и рельсы, или всю ночь трудились над районом сосредоточения войск в Ниме, где в небо поднимались высокие огненные плюмажи, и видно было, как в воздух взлетали, словно игрушечные, целые вагоны и из них высыпались человеческие фигуры, похожие на муравьев. Естественно, не все бомбы попадали в цель. В каком-нибудь огороде или на сельской дороге среди цветущих иудиных деревьев можно было увидеть старый дом, словно вставший на колени, почти упавший: некоторые средневековые bergerie[244]были вывернуты наизнанку, и фермерские вещи оказывались на ближайших деревьях. После бомбардировок наступала тяжелая гнетущая тишина — нестерпимая тишина, во время которой потрясенная реальность восстанавливала свою целостность, так как только по прошествии какого-то времени можно было осмыслить и оценить урон. Говорят, одна бомба упала прямо на лужайку среди олив, где воскресная школа устроила пикник для детей. А потом раздался только многоголосый вопль. Вместе с мисками и стаканами на воздух взлетели и дети, некоторые были обезглавлены, а одна девочка повисла на стоявшем в стороне дереве, на шее у нее висела соломенная шляпка. Старый смуглый священник крепко схватился руками за живот, словно это была вырвавшаяся из поводьев лошадь. Смертельно бледный, он прижимался к стене, которая качалась на опустевшем пространстве, удерживаясь на месте единственно законом тяготения. Не имело смысла вызывать врачей с носилками, потому что опять приближался рев моторов. Опять на фоне заходящего солнца вниз полетели бомбы, но на сей раз они взрывались на мосту; бомбардировщики летели на такой низкой высоте, что можно было видеть равнодушные глаза стрелков, поливавших землю свинцом. Им отвечали пушки, которые были в крепости, однако из-за маленького калибра они издавали звуки, похожие на брехню дворняжек, тогда как бомбардировщики лаяли, как охотничьи псы в разгар погони.
Далеко над зелеными лужайками, в клинике Монфаве, был слышен лишь смутный рокот, но из-за стрельбы из низко пролетающих самолетов многие деревья стояли с обрезанными верхушками — зеленые платановые листья падали, как дождь, как благословение небес. Пациенты собирали ветки в центральном дворе и махали ими в знак благодарности самолетам. Они не замечали, как то один, то другой из их компании садился на скамейку и сидел, не шевелясь, или укладывался спать на клумбу. Им было не привыкать к странностям в поведении окружающих людей. Катрфаж не участвовал в происходящем, ибо ему удалось достичь такого высокого уровня сознания, который позволял смотреть на него исключительно с исторической точки зрения.
Спал он в монашеской келье в самой старой части здания, и торопливо пробегавший по стене свет от фар проезжающих мимо автомобилей пробуждал картины из прошлого, проецировавшиеся потревоженным сознанием: когда-то так явственно им воображаемые стройные ряды вооруженных рыцарей в великолепных шлемах с плюмажами гнались за неверными — похожие на роскошных огромных птиц на лошадях. Теперь то же пространство было населено одетыми в черное представителями новой Инквизиции, жаждущими трофеев, а не знаний. Он громко смеялся, потому что вместе с проезжающими мимо машинами и танками сменялись картинки в его воображении, это было похоже на фильм, картинки были очень разными. Однако у Катрфажа сохранялось ощущение беспрерывности изображения, потому что все картинки объединялись образом Распятия с картины Клемента — страной Кокейн. Поразительно, что это полотно не увезли, подобно многому остальному, несмотря на явную художественную ценность. Более того, Смиргелу даже удалось сделать с него цветной снимок в половину размера, который он пришпилил к стене кельи в отделении для буйных, где писал свои отчеты. До Катрфажа долетали звуки его шифрующей машинки, назойливые, как долбежка дятла. Смиргел переоделся в штатский костюм скучного свинцового цвета и стал похож на оставшегося не у дел чиновника. Теперь он ходил, а не печатал шаг. Казалось, ему было трудно передвигаться, будто на него давило бремя сложившихся обстоятельств, коллеги же его реагировали на это иначе: стали еще более резко отдавать команды и нервозно бегать туда-сюда, так двигаются персонажи старых немых фильмов. Танки ушли, и немцы почувствовали себя брошенными, незащищенными; появились новые сообщения о высадках на Лазурном берегу, недалеко от Ниццы. Три роты воздушных наблюдателей, на которые немецкое командование очень рассчитывало как на эффективную службу разведки, были разбомблены в пух и прах. Не было никакой возможности привлечь внимание верховного командования к ситуации в Провансе, потому что все взоры были обращены на Нормандию, где происходили решающие сражения — не только для тамошних войск, но и для армий, стоявших южнее, не говоря уж об итальянцах!
Что касается Катрфажа, то его больше всего удручало любовное затишье у лягушек, водившихся в прудах с водяными лилиями. Ему нравились щекотавшие нервы фаготные звуки, ему нравилось наблюдать за любовными актами лягушек: их шеи раздувались от лирических песнопений, они напоминали теноров на музыкальных фестивалях в Марселе. Его учили, что их любовные крики точнее всего переданы Аристофаном, фраза «брек-эк-кек кек ко-акс-коакс», действительно довольно адекватно передавала их. Но через несколько дней Катрфаж отметил, что крики лягушек явно стали другими: «Бук-бук-бук-агент-шпион». Да, так было правильнее! И более злободневно. Обычно он лежал часами возле пруда, прижавшись щекой на земле, и наблюдал за любовными ристалищами лягушек, которые иногда соединялись в цепочки, забираясь друг на друга исключительно из «стадного» чувства — скажем, три самца, а в конце цепочки одна лягушка — мертвая, но, все еше соединенная со своим возлюбленным, который не может избавиться от нее и не может отбиться еще от трех более молодых самцов, лезущих ему на спину. В душе Катрфаж был добрым юношей, и некоторое время он отделял мертвых от живых, используя длинную металлическую лопаточку, которую украл из кухни. Маленькие существа были в такой горячке, что не могли расцепиться. Более молодые и менее опытные приходили в такой восторг от своей любовной оргии, что карабкались на всех подряд, живых и мертвых, самцов и самок. Такая полная самоотдача в пылу жестокой страсти была потрясающей. Иногда, засыпая, Катрфаж подражал их стенаниям, смеясь от удовольствия и игриво обнимая себя. Потеряв разум, в формальном смысле, он обрел изумительное ощущение свободы. А теперь еще в воздухе веяло великими переменами. Ненавистные милиционеры неожиданно разбежались, сняв форму, хотя некоторые все же оставили при себе оружие, прежде чем уйти в горы, где их ждали засады, организованные Сопротивлением.