Книга Плод воображения - Андрей Дашков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сопляк ты, а не дьявол», — подумал Параход, но сразу же решил, что это опрометчивое суждение. Чем же еще искушать, если не вечной молодостью, особенно тех, кто достаточно пожил в тени близкой смерти? Может быть, молодость это и есть потерянный рай, но у него имеется один существенный недостаток — тем, кто молод, он таковым не кажется. Параход помнил, каким был и в шестнадцать, и в двадцать, и в двадцать пять лет. Депрессии давили едва ли не сильнее, чем теперь, а уж от одиночества и непонимания он страдал гораздо больше. С возрастом для всех своих разочарований находишь универсальную отмазку: «таков порядок вещей»; в молодости казалось, что признавать любой «порядок вещей» — позорный конформизм, которым запятнали себя предки-мещане.
Мета обняла его сзади, укусила за ухо и заговорила шепотом, который сливался с пульсацией рок-группы и пульсацией крови в его теле:
— Приходи почаще, любимый, а лучше оставайся с нами навсегда, живи здесь, тебе понравится… Тут все наши, все, кто сел на белый экспресс или уснул на траве — Криста, Майк, Рация, Кот… Все тебя ждут, и я тебя жду, я тебя помню, мой хороший, приходи поскорее…
— Эй, я уже здесь, — сказал Параход, поворачивая к ней голову и целуя ее в губы, вкусно пахнущие шоколадом.
— Не-е-ет, — возразила она, издав низкий грудной смешок. — Ты за сорок лет от меня, Параходик, ты так далеко, что мне становится страшно. Ты в городе без людей, ты больной и старый. Я не знаю, как ты спасешь остальных, если не можешь спастись сам. Хотя бы держись подальше от подвалов…
Параход поморщился. Ее слова причиняли ему физическую боль. Про себя-то он знал, что спит, но не был уверен в том, что Мета — лишь плод его воображения. Он только-только хотел попросить ее рассказать о чем-нибудь таком, чего он не знает и что сможет затем проверить наяву, как она заговорила о подвалах. В этом он углядел немного запоздавшее предупреждение, а еще это слишком сильно напоминало игру подсознания в прятки с самим собой и ничего не доказывало.
Пока Мета целовала его, память с готовностью подсунула старую запись. Глядя на пританцовывающего мальчика, Параход четко (даже излишне четко) вспомнил сорокалетней давности зимнюю поездку с компанией друзей-хиппи в курортный городок, ощущение звенящей пустоты и свободы, холодное море, кипарисы под снегом, виноградники на склонах гор, ночные танцы у костра и любовь Меты, с которой тогда не расставался ни на секунду. Да, то было волшебное время, что-то вроде моррисоновских «странных дней»; реальность казалась слегка размытой по краям, причем приятно размытой, и на этих ее пронизанных потусторонним светом окраинах могло произойти всё что угодно. Буквально — всё. И происходило!
…Мальчик уже откровенно веселился и бесновался на сцене. Войдя во вкус, он принялся крушить аппаратуру микрофонной стойкой. Музыка сменилась оглушительной какофонией и фейерверком коротких замыканий. Музыканты выглядели полусонными заморышами по сравнению с этим человечком из ядовитой ртути.
Параход не понимал, куда его занесло ветром сновидения. Он хотел сказать Мете что-нибудь вроде: «Спасибо за приглашение, котенок. Извини, но мне здесь не нравится», — однако ее уже не было рядом. Ему показалось только, что она, сделавшись невидимой, всё-таки успела поцеловать его в лоб, и прохладный след ее поцелуя стал центром расплывающейся из его «третьего глаза» темноты, которая затопила лужайку, сцену, горизонт и в последнюю очередь око в небесах, наблюдавшее за его попыткой к бегству с бесконечным равнодушием. Большой Брат оставался спокоен, ибо точно знал: в конце концов никто и никуда от него не денется.
Чутье ему не изменило — в том смысле, что он всё-таки почуял опасность. Но в любом другом смысле оно его подвело, потому что сигнал тревоги прозвучал слишком поздно.
Лёва начал поднимать голову как раз, когда стоявший наверху человек направил на него ствол. Кисун дернулся в сторону, с горечью осознавая, что уже не обладает ни необходимой для выживания быстротой реакции, ни соответствующими физическими кондициями. И всё-таки он успел развернуться, даже увидеть лицо своего убийцы — задержку в доли секунды можно было объяснить тем, что тот выбирал первую мишень из троих кандидатов в покойники (или из двоих — если лысая шлюха подставляла и его, и Дюшеса), — а затем он понял, что в следующее мгновение будет застрелен.
Для драматических эффектов вроде проходящей перед глазами жизни просто не осталось времени. Писатели его обманывали — время не замирало на месте, чтобы дать возможность посмотреть последнее кино. Времени не хватило бы даже на то, чтобы подвести краткий итог, чем, если верить авторам романов, иногда занимаются люди, приготовившись умереть. Хотя, вполне возможно, с некоторыми из их выводов Кисун сейчас согласился бы.
Всё, что он почувствовал, это смертельный холод, хлынувший в него откуда-то снизу, как будто кто-то устроил ему медицинскую процедуру под названием «восходящий душ». Отверстие пистолетного ствола стало эпицентром сотрясения, породившего мгновенное цунами, которое ударило во все стороны и раскололо мир на части. Для Кисуна остались только осколки, разлетевшиеся во тьме.
Первая пуля вошла ему в плечо, затем пробила правое легкое и застряла где-то в сплетении кишок, распалив в них нестерпимый костер — впрочем, ненадолго.
Он продолжал разворачиваться по инерции, а тут еще начал заваливаться назад, потому что вторая пуля тараном ударила из павшей на него темноты прямо в солнечное сплетение. Его отбросило на женщину, чье тщедушное тело почти не задержало падения. Кисун не вспомнил ни о ней, ни о пророчестве (сегодня один умрет), ни даже о своей дочери Лизе. У него было дело поважнее — он умирал.
Вопиющую нелепость этого простого факта не могли смягчить ни возраст, ни жизненный опыт, ни усталость, ни множество «умных» книжек, которые он успел прочитать. Вот, пожалуй, единственное чувство, успевшее запечатлиться в его обожженном болью сознании в виде последней тускнеющей вспышки, эдакого антирекламного лайт-бокса на краю окончательной пустоты: всё (абсолютно всё!) было Большой Черной Ложью.
Зыбкий город проплывал перед ним, над ним, сквозь него, словно кошмарный сон. Хотя, если верить монаху-мертвецу, город и был кошмаром, фантазией, плодом воображения. Чужого воображения. Еще это напоминало страшноватую мутацию сновидений. Собственные сны Нестора иногда были цветными; очень редко он ощущал запахи; никогда не осознавал, что спит.
Сейчас все шесть его чувств подвергались воздействию, исказившему восприятие до такой степени, что время от времени накатывала прозаическая тошнота. Но больше всего страдало самолюбие. Нестор отчетливо понимал, что и сам он — не более чем материализованный фрагмент ирреальной головоломки, потребный лишь для того, чтобы неведомый ему общий замысел обрел полноту.
Как ни странно, это не имело ни малейшего отношения к религиозности. Когда-то он был бы рад считать себя Божьим творением — но не Божьим кошмаром. А сейчас выяснялось, что и не Божьим вовсе. Существо, наделившее его сознанием и иллюзией свободной воли, не обязательно было высшим и всеведущим. Оно просто успело первым. Возможно даже, оно было низшим, но ему принадлежало авторство! И теперь, пытаясь осознать себя и восстановить свою «самость», Нестор мог заниматься только жалким плагиатом.