Книга Воздух, которым ты дышишь - Франсиш Ди Понтиш Пиблз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы въехали, во дворе перед домом росли два дерева, большое и маленькое. В стволе большого была трещина, и маленькое проросло в эту трещину. Его корни зарылись под ствол большого, а ветки тянулись вверх. Оно оплело большое дерево сетью отростков, и казалось, что они душат друг друга в объятиях.
– Они танцуют, – говорил Винисиус.
Наш садовник спросил, нельзя ли срубить маленькое дерево.
– Баньян, – объяснил он. – Плохо.
– Пусть останется, – ответила я и нашла другого садовника.
В первый же год мы с Винисиусом увидели, что маленькое дерево догоняет большое. И вскоре они уже были одинаково высокими, с одинаково толстыми ветками, они крепко, будто любовники, держались друг за друга. Со временем маленькое дерево почти полностью перекрыло большое своими жилистыми отростками и корнями, и в конце концов на виду остался один-единственный толстый сук, протянувшийся из объятий баньяна, – только это и осталось от старшего дерева.
В Майами мы с Винисиусом жили счастливо: утром гуляли по пляжу, после обеда заходили выпить кафесито в одну и ту же забегаловку, записывали новые пластинки. Мы даже съездили на гастроли как «Сал и Пимента» в Европу и на Зеленый Мыс, давали небольшие концерты, пока память не начала подводить Винисиуса. В Бразилии мы не выступали. После смерти Грасы мы так и не вернулись домой. Сначала – потому что мы с Винисиусом злились из-за концерта в «Копе» и его последствий. Потом – из-за военной хунты, подмявшей под себя страну, когда артистов вроде нас либо загоняли в рамки цензуры, либо сажали. Винисиус твердил, что мы вернемся домой, как только Бразилия станет демократическим государством. Это произошло в 1988-м, слишком поздно. Бразилия перестала быть для Винисиуса даже воспоминанием. Если он и тосковал по ней, то так же, как тосковал по всем местам и людям, которых в конце концов забыл, – безмолвно, со слезами. Чаще он бывал жизнерадостным, но выдавались дни, когда он сидел в патио и бездумно смотрел на танцующие деревья, щеки его были мокрыми, из носа текло. Я приносила носовой платок, опускалась на колени рядом с ним и отирала ему лицо. Только в такие минуты он и вспоминал обо мне, вспоминал как о чем-то безопасном и спасительном, вроде любимого кресла или верной собаки. Я тоже сделалась для него пустым местом, начисто стершимся из памяти.
Что осталось, так это песни. Не наши песни, не песни времен «Сал и Пимента», хотя их мелодии были сложнее, а стихи лучше. Нет – песни, оставшиеся с Винисиусом, песни, которые он пел, когда уже не мог удержать вилку, а потом – когда слова стали недоступны ему – песни, которые он гудел про себя, были нашими самыми ранними мелодиями, теми, что мы сочинили еще в Лапе. Он просил меня ставить пластинки без конца, а когда уже не мог просить, когда ему пришлось отправиться в больницу, я притащила проигрыватель в палату и крутила их там. Песни, к которым мы возвращались снова и снова, позволяли нам каждый раз расслышать в них что-то новое. Они были знакомыми и все же загадочными, как самая сильная любовь.
– А где Граса?
Он спрашивал о ней, пока мог говорить. И даже когда имя ее ушло от него, она сама не ушла.
– Она придет? Когда она придет?
– Скоро, – отвечала я. – Ты же знаешь, как долго она собирается.
И он улыбался.
Когда слова окончательно оставили Винисиуса, он просто смотрел на дверь и ждал. Ждал всегда. На лице было написано предвкушение, как у ребенка. Но в дверях появлялась я, и он не мог скрыть разочарования.
В тропических лесах идет жестокая борьба за солнце, в мире под кронами царят вечные сумерки. Как-то раз, давно, я прочла об этом в одной книжке. Узнала я и другие, более добрые названия того отвратительного амбициозного деревца, что росло у нашего дома, того, что проложило себе дорогу по спине другого, – бенгальский фикус, эпифит. Его натура такая: зацепиться, прикрепиться, расти вверх и вниз одновременно. Когда Винисиус умер (так и лежа лицом к больничной двери), большое дерево у нашего дома превратилось в иссохший ствол где-то посреди разросшегося, крепкого баньяна. Сегодня, когда я пишу эти строки, нет больше и мертвого ствола. Баньян не занял его место, внутри баньяна – пустота, но он успешно продолжает свое дело.
Я слушаю наши ранние песни. Каждую ночь. Я делаю это по той же простой причине, что и Винисиус, – не ради нашей музыки, не ради воспоминаний о нас двоих, но чтобы услышать голос Грасы.
Если вам случалось попасть в аварию, или спастись из пожара, или пережить минуты, когда самолет внезапно уходит носом вниз, словно рвется воображаемая нить, что держит его в воздухе, или если вы попадали в менее драматические, но равно опасные положения – сбила машина; кусок застрял в горле и не дает вдохнуть; поскользнулся и падаешь, доли секунды растягиваются и ты замираешь в ожидании удара, – то вам знакомо чувство облегчения, приходящее с осознанием, что вы спасены. Но вместе с облегчением вы чувствуете и другое. Именно в такие минуты мы понимаем: жизни совершенно все равно, выживем мы или нет. Мы отданы на милость сил, которые неспособны постичь, мы считаем, будто контролируем жизнь, но она выскальзывает из рук, как рыба.
Так я чувствовала себя в ту ночь, когда Граса закончила петь в «Копакабане».
Мы не успели дойти до двери с надписью «Служебный вход», как к нам подбежал юноша в военной форме.
– Подождите! Не знаю, что там с воспитанием у тех господ на дорогих местах, но, по-моему, вы были просто потрясающая!
Не говоря ни слова, Граса обхватила лицо юноши ладонями и легонько поцеловала в губы. А потом скрылась за дверью с надписью «Служебный вход».
Мы не потрудились зайти в гримерку, где ждал нас репортер с радио «Майринк». Официант выпустил нас через кухонную дверь, за которой обнаружился грузовой лифт. В лифте поначалу все молчали. Железная решетка врезалась мне в спину. Голова была как хрупкий инструмент, обернутый в вату.
Винисиус что-то сказал. Что? Я не слышала, но Граса изменилась в лице, черты стали жесткими.
– Нам нужен был шанс, – сказала она.
– Нет. Это тебе нужен был шанс. Это наши песни, мои и Дор. Они не для твоего голоса.
Руки Грасы легли крест-накрест на красный лиф.
– Значит, вы с ней лучше нас? Ты же сам говорил, что никто не может присвоить самбу. Похоже, ты так больше не думаешь? Я не убила эти песни, я их оживила.
Лифт содрогался и завывал, как раненое животное, и мы были заперты в его брюхе.
– Дор? Как ты? – спросил Винисиус. Его голос был приглушенным, словно он спрашивал из другой комнаты, а я слушала, приложив чашку к стене. Не помню, что я ответила, но Винисиус вдруг сгорбился, и лицо стало беззащитным.
– А что я, по-твоему, должен был сделать? – спросил он. – Бросить все и удалиться? Отказаться играть? На нас смотрели семьсот человек. Я же не знал, что она затеяла.
Наконец лифт добрался до нашего пентхаусного этажа, дернулся и остановился. Мальчики вышли, но Винисиус остался в лифте. Я чуть не осталась с ним, но Граса потащила меня за руку: