Книга Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22-летний доброволец Гаршин, раненный в ногу, все это словно сам видит, все сам чувствует, перевоплощаясь абсолютно в персонажа, который не в силах встать. Антивоенный рассказ? Нет, ну никуда не годятся все эти стандартные определения, это именно боль и совесть, бьющие без всякого нажима в тебя, читателя.
Интересно, что почти в то же время (в ноябре 1876 г., а «Четыре дня» в августе 1877-го) Достоевский публикует в «Дневнике писателя» рассказ «Кроткая», также прямой монолог со сходной, казалось бы, ситуацией – монолог виновного возле мертвой своей жертвы.
Разумеется, такая лихорадочная, сбивчивая исповедь в «Кроткой» имеет прямой, открытый смысл для героя – осознать, что произошло, в чем его вина. Эти раздирающие боль, самооправдание, самобичевание, и тут же страшный вывод для него, и все перед только что погибшей. Достоевский передал это настолько естественно, но, боясь, что тогдашний читатель не поймет, что она возможна, вот такая ситуация полубредовой исповеди рядом с мертвой, и рассказ назвал «фантастичным».
Однако оставим это (в университете прямо переболел всей историей, когда писал на семинаре монографический анализ-эссе «Кроткой». А то еще в отступлении хочется упомянуть и другое: гофмановского «Кавалера Глюка» – соединение прямо-таки документального [ «точная» дата сознательно в самом начале] и непонятное, необъяснимое фантастическое? в концовке.
Оставим, далеко отклонился).
Все-таки хочется вернуться, разрешить «загадку» «Штосса». Удивился (см. ранее): почему вдруг после «Героя нашего времени» отступ назад, да еще чуть ли не подражание Гоголю («Портрет»). Начнем еще раз: первый явный проблеск, первый вариант «Штосса» был до «Героя нашего времени», в 1839 году («Герой нашего времени» – 1840 год), но не закончил, хотя, вполне вероятно, написал уже о появлении призрака и о картежном сражении. Однако не дальше. После удачи «Героя нашего времени», после удачи очень трудно перейти к чему-то новому (да и было ли уже сразу что-то настолько же серьезное?). А главное – надо бы еще и еще и не хуже, а то и выше предыдущего. Ну, написал (помня, верно, о Максиме Максимыче) зарисовку типичного «кавказского» офицера. А дальше? Вот есть незаконченный «Штосс», попробуем его стилистически выправить (временная «оттяжка»). Потому-то вторая половина, выправленная, а может быть, и только теперь написанная уже не стилем «Княгини Лиговской», а стилем «Героя нашего времени». И все равно не закончил. Понял, возможно, что это будет подражание, и опять-таки бросил (ведь о крушении идеала, поиске идеала высшей женской чистоты, есть именно в «Невском проспекте»).
Таким образом, считать «Штосс» последним сочинением Лермонтова, мне кажется, неправомерно. Лермонтов так же, как Пушкин, Достоевский и Гоголь, закончил на своей «высшей точке». И это в 27 лет! Может быть, прав немецкий теоретик? Или нет? Все это очень спорно. До каких лет может, не исчезая и не снижаясь, сохраняться энергетика души?
И вдруг стало, вдруг! очевидным: да ведь Григорий Александрович Печорин совсем еще молодой человек, совсем молодой и романтик, он и сам проговаривается: «… на вид я еще мальчик: лицо хоть и бледно, но еще свежо, члены гибки и стройны, густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…»
А попробуем представить чисто внешнее, самое простейшее прочтение сюжета «Дневника Печорина»: два молодых «демонстранта» (ведь и тому и другому, в сущности, важно, как выглядят со стороны, в глазах окружающей публики) – один совсем молодой и глупый, другой постарше и умен, но все равно он тоже напускает на себя внешнего тумана сверхразочарованного и т. д. И вот идет игра между этими двумя еще, по сути, мальчишками. Младший пошляк и банальный, совершенно характерный массовый персонаж, естественный в своей человеческой банальности. Старший – романтик и больше носит маску циника, нежели в действительности совершенно законченный разочарованный циник. Сколько раз он проговаривается – все эти романтические метафоры («матрос на берегу» и пр.), романтическое описание природы, да и просто естественная его радость окружающим природным миром. Ведь этими описаниями, как уже говорилось, начинается и переполнена «Бэла» (т. е. с самого начала – «Наконец-то я здесь», «люблю я Кавказ»). Старший «играет людьми», опоминается иногда – зачем он мучает от скуки Мэри, которую, в сущности, уважает и ценит. Да и дуэль, все «чет и нечет». И казалось бы, и в «Фаталисте» проверяет тоже «чет или нечет».
Но… Оставим этот внешний, простейший рисунок. Лермонтов, на то он и Лермонтов, на то и решил создать «Героя нашего времени», что наделил своего Печорина таким двойственным человеческим характером. Добро и зло рядом. А ведь в русском человеке вообще столько всего намешано, и часто противоположного. Не знаю, так ли у французов, немцев и т. д. Не так, нет. Они европейцы, а русский человек – это и Европа, и Азия, что давно известно каждому. Да тут и во всем двойственно: красавец внешне (в «Максиме Максимыче») и с таким «вредным» запалом в душе (это и в его, Лермонтова, собственном характере. См. «Княгиню Лиговскую»). Романтик и разочарованный во всем циник (казалось бы). Его исповедь Мэри о детстве и юности – это внешне словно «напустил на себя тумана», а это подлинная исповедь. Однако представляется мне, что как художник Лермонтов, может быть, поначалу писал почти не задумываясь и в разное время все эти истории, отдельные рассказы, а уж потом задумался о серьезном, пришли размышления, пришли, может быть, даже вставки «печоринские» (как, вспомним, последняя равнодушная фраза «Тамани» после «бедный слепой»).
Во всяком случае, кое-где ощущаются, словно специально, эти часто «печоринские» циничные нажимы, как уже говорилось, рядом с романтическими непосредственными метафорами и суждениями. Кстати. О структуре повести, составленной из этих отдельных рассказов. Прямо вдруг восхитился – гениально ведь – такому нелинейному повествованию в XIX веке! Предвосхитил он такой нелинейный подход к структуре сочинения, естественного лишь впоследствии, в XX веке. А потом, судя по датам написания (точнее, публикаций) отдельных рассказов (частей), стало представляться, может быть, другое: и опять-таки, и не задумывался он специально о непривычной и очень удачной (для читательского интереса людей XIX века): в начале о романтической любви, о людях Кавказа, природе – «Бэла», а уж потом «Максим Максимыч», внешность и равнодушный цинизм героя, а затем уж все его размышления – «Дневник». Но перед этими размышлениями – «Тамань» – как бы просто подлинный эпизод, без всяких слишком «печоринских» нажимов. А уж в конце «Фаталист»: философская, по сути, концовка – о предопределении (согласен во многом с философской трактовкой «Фаталиста» у Игоря Виноградова). «Фаталист» подытоживает всю повесть с ее глубокими обобщениями этого слоя «героев» – современников автора.
Но был ли такой точный план структуры: писал художник, а не умственный составитель. А получилось замечательно, получилось «само собой» гениально, потому что подлинный гениальный художник.
Как восхищался Белинский: «Недавно я был у него в заточении и в первый раз разговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух. Как верно он смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного!..» (апрель 1840 г. Это после ареста, после дуэли с сыном Баранта).