Книга Стыд - Виктор Строгальщиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, была умора, — всплеснула пухлыми руками Коркина и допила из рюмки; круглое ее лицо заметно покраснело, а кончик носа странно побелел. — И смех, и грех, как говорится, прости господи… Сын у нас родился, Митя; и когда ему три годика исполнилось, приехали из Калуги Колины родители.
— Из Калуги? — перебил ее Лузгин. — У меня там бабушка жила, на Кузнецова. А ваши где?
— Ой, я не знаю, мы туда не ездили… Колина мама меня не любила, а вот Митеньку любила без ума, дедушка тоже. Оно понятно — первый внук… Приехали значит, а мы живем в общежитии. Барак двухэтажный, воды нет, на колонку ходить надо, и комната — маленькая. Я с Митей спала на кровати, а остальные на полу. Мама Колина молчала, но так молчала, что я под землю была готова провалиться. И все я не так делала, ну прямо все: и кормила не так, и одевала, и мыла… Дед-то был другой, он прямо говорил: загубите ребенка, отдавайте его нам, мы его в Калугу увезем. Коля рассказывал, у них там дом большой деревянный, и сад большой, и огород, и куры… А здесь, конечно… Я Коле сказала: заберут — повешусь. Я такая была… Колины родители каждый день гуляли с Митей по поселку. Дед ему ружье из доски выстругал, покрасил, ремешок прибил — как настоящее! Идут и со всеми здороваются. Колина мама очень молодо выглядела, все думали, что это мама с сыночком гуляют, ей нравилось. А тут детский садик открылся: так, одну комнату большую в конторе выделили, вход отдельный прорубили, все дети в куче — и большие, и маленькие. Дед Митю в садик отводил и забирал потом, к нему там привыкли. Ну, прошел месяц, надо им домой, сколько можно, а я Митю им не отдаю. Ссорились, плакали все, Коля ругается… Утром я сама Митю в садик отвела, дед сказал: не могу, сердце не выдержит. Вообще, люди хорошие были, царство им небесное… Я Митю отвела — и на работу, а Коля их повез в аэропорт — тут рядом был, полосу расчистили от леса и вагончик поставили. Повез на мотоцикле Вани Плеткина, тестя вашего, — у него одного был мотоцикл с коляской, он Коле дал, тот и повез. Возвращается и тоже на работу. И тут мне в кадры из аэропорта звонят… Я бегом через лес, прибегаю — сидят в вагончике бабушка с дедушкой и Митя. Митя веселый сидит, с ружьем, деда обнимает, а рядом милиционер и Вася Косолапов, начальник порта. Украл дедушка внука-то, украл! Как Николай уехал, дед через лес бегом в садик, Митю забрал и назад, а в самолет с ребенком не пускают — в билетах не записан, да и Вася Митеньку узнал, в поселке все всех знали… Поревели старики и улетели, а я иду с Митей по лесу, он тоже плачет, дедушку зовет, тут я его, дура, и шлепнула, да сильно так, и сколько лет прошло, а простить себе грех этот не могу, как вспомню — плачу и родителей Колиных жалею. Они же по-своему правы были, Митеньке в Калуге, я думаю, было бы лучше… Коля потом, он вообще такой вспыльчивый, письмо им нехорошее послал, много лет не писали и они к нам не ездили, а я сейчас вот думаю: ну что за дураки мы были, и так стыдно становится, очень стыдно… Колин папа когда умер, Коля ездил на похороны, хотел маму забрать — у нас уже квартира была двухкомнатная, поместились бы как-нибудь. Но мама отказалась. А я, дура, и рада была. Нам так хорошо было с Колей, когда квартиру дали… А Митя дедушку совсем не помнит. Я ему рассказываю, а он говорит: нет, мам, не помню совсем. А вот ружье запомнил, он долго с ним играл, пока не потерялось…
— Ну да, — сказала Сейфуллина. — К вам придешь, а он во всех из этого ружья целится. Мой-то Коле все время говорил: отучи ребенка, в людей целиться нельзя.
— Ага, нельзя, — сказала Коркина. — А кто в бичей дробью стрелял? Твой Миша и стрелял.
— Это что за история? — удивился Лузгин.
— Да, было это, правда, — сказала Сейфуллина. — Была у Михаила собака Шарик, дворняга приблудная, он ее прикормил, будку сделал. Шарик за ним везде ходил, на вахту ездил. А Миша тут уволил двоих за пьянку, они потом в поселке бичевали. Надоели всем, и Миша им сказал: завтра баржа идет, чтоб духу вашего в поселке не было, иначе посажу. Баржа с буксиром в семь часов приходила, раз в неделю. Миша в контору утром идет, он всегда раньше всех, а на крыльце Шарик лежит задушенный. Они ему горло проволокой закрутили и положили. Миша сразу понял, что они, другие бы никто… Он домой прибежал, схватил двустволку и на берег. А баржа возьми да задержись. Он прибегает, а баржа как раз отходит, и эти двое на корме сидят, курят. Он по ним с двух стволов и шарахнул… Хорошо, что дробь была, только посекло немножко, были бы жаканы — посадили бы, а так — на поруки дали коллективу, но таскали долго и в дело записали. Когда в Москву хотели ехать переводом, ему припомнили, вот он и отказался.
— Гордый был, — сказала Коркина.
— Все они были такие, — сказала Сейфуллина, — не умели гнуться вовремя. Вот Коля — тот умел…
— Что Коля? — улыбаясь, спросила Низовских.
— Да ничего, — ответила Сейфуллина. — Ну, девочки, и наболтали мы…
— Неправда, — возразил Лузгин. — Быть может, жизнь по-настоящему из таких вещей как раз и состоит. А все эти премии, медали, ордена…
— Ну, не скажите, — нахмурилась Сейфуллина, и глухая старушка Низовских тоже сделала серьезное лицо. — Нашим мужьям ордена доставались не даром.
— Я никого не хотел обидеть, — поспешно заявил Лузгин, ругнув себя за нетактичность, — я просто хотел сказать, что с годами многое переосмысливается, меняет свою цену…
— Вот это правильно, — согласилась Сейфуллина, — все поменялось. Раньше человек бы со стыда сгорел, а теперь украл — и ходит гоголем.
— А раньше что, не воровали? — сказала Коркина. — Орсовские брали будь здоров.
— Наши не брали, — угрожающе подняла перст Сейфуллина. — Наши — не орсовские, ты не путай.
— А я и не путаю, — обиделась старушка Коркина, — я же не про наших… Вот мой Иван, когда за ленинку-то деньги получил, а твоего из списков вычеркнули, он же Мише принес половину, принес?
— Да, принес, — согласилась Сейфуллина, — только Миша не взял.
— Ну и что, что не взял, — сказала Коркина. — Ваня принес, это главное.
— Главное, Маша, что Миша не взял этих денег.
— И глупый, что не взял.
— Тогда бы вам на «Волгу» не хватило.
— А кто «Волгу» разбил, разве Ваня? Твой Миша в Сургуте ее и разбил, он же был за рулем!
— Потому что твой Ваня был пьяный, вот Миша и был за рулем.
— А твой Миша не выпивши был?
— Но не пьяный, как Ваня, не надо…
— Не надо, — с улыбкой повторила эхом старушка Низовских.
Во время интервью Лузгин обычно сразу оценивал профессионально: вот неудачный, ненужный фрагмент, а это требует повторного вопроса… В групповой беседе умел сбалансировать участие каждого: кого-то притормаживал, кого-то понукал, мысленно отстраивая композицию, и выходил потом на расшифровку записи с готовым планом в голове: что взять, что выбросить, что сократить и что куда поставить, какие сделать перебивки. Сейчас же он не вслушивался, а именно что слушал, просто слушал, честно отдавая себе отчет в том, что ничего из услышанного в книгу не войдет, а если и войдет, то будет вырублено траоровской шайкой с категоричным приговором «не формат». Шайке нужна была книга совсем не о том, как молодую Коркину несли по грязи три выпивших в буфете мужика. Но Лузгин не испытывал чувства досады, как это часто с ним бывало, когда он понимал, что сработал вхолостую, даром растратив и душу, и время. Он даже не корил старух за те четыре рюмки, что вынужден был выпить с ними, и выпьет пятую, на посошок и со «спасибом». Вот только Коркина обиделась, похоже, на вредную Сейфуллину, надо бы сгладить неловкость. Расскажу им про свою бабку из Калуги: как рано утром сидели за чаем в столовой у низкого окна, почти на уровне дороги, дом старый был, просел; и как в окне появились колесо большой телеги и крепко пахнущие сапоги с заправленными внутрь штанами; спустившаяся откуда-то сверху рука толкнула внутрь приоткрытую створку окна, чужой голос спросил, не здороваясь, короткий путь к базару; маленький Лузгин смотрел на бабушку, отгороженную от него теперь оконным стеклом, в котором отражались другое колесо телеги и женские ноги в ботинках, свисающие рядом; и бабушка что было сил толкнула створку от себя, стеклянный взрыв и грохот рамы, топот убегающих сапог и стук окованных колес по булыжнику; и тишина, шевеленье тюлевой занавески, в руке у бабушки подрагивает чашка, и бабушка, сжав губы ниточкой, чуть слышно говорит: