Книга Шаламов - Валерий Есипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует заметить, что шаламовское письмо в ЛГ дало в руки автора «Архипелага» другой козырь: публично заявив всему миру, что «Варлам Шаламов умер», А. Солженицын получил, на его собственный взгляд, полный моральный перевес над «сдавшимся» писателем, а отсюда и — на ничем не ограничиваемое манипулирование его именем и его произведениями…
Неблаговидная суетливость этой «похоронной» деятельности особенно видна на фоне чрезвычайно плодотворной работы Шаламова в конце 1960-х — начале 1970-х годов. Именно в 1971—1973 годах он завершил автобиографические книги «Четвертая Вологда» и «Вишерский антироман», «Воспоминания» и последний сборник рассказов колымского цикла — «Перчатка, или КР-2». В них запечатлена не только реальность всего пережитого, но и его философия — взгляды на российскую, советскую и мировую историю, во многом полемичные по отношению к умонастроениям времени, к новейшим увлечениям читающей публики, включая и увлечение А. Солженицыным.
Неизвестно, в какой мере Шаламов был знаком со всеми томами «Архипелага ГУЛАГ», но концепцию его он хорошо помнил по старой беседе «на травке» и, конечно, каким-то образом (скорее, через знакомых) узнал комментарий Солженицына о себе, якобы «умершем». Поначалу, как видно из набросков его письма, первый импульс Шаламова был — высказаться на это неприкрыто циничное «похоронное» оскорбление публично, через самиздат, но письмо в итоге не было закончено и не было отправлено. Очевидно, что первоначальные эмоции у писателя просто утихли, и «слишком личного» он не захотел предавать огласке, считая, что письмо останется его дневниковой записью, которая когда-нибудь станет известна. По наброскам письма в архиве, датированным 1973—1974 годами, но расшифрованным и опубликованным И.П. Сиротинской много позднее[88], можно судить, что главные качества писателя — непоколебимое чувство личного достоинства и высочайший интеллект — оставались тогда в полной силе, и никто бы не счел его заявления словами «больного» и тем более «умирающего» человека.
Вот его текст с небольшими сокращениями:
«Г Солженицын,
Я охотно принимаю Вашу похоронную шутку насчет моей смерти. С важным чувством и с гордостью считаю себя первой жертвой холодной войны, павшей от Вашей руки.
Если уж для выстрела по мне потребовался такой артиллерист, как Вы, — жалею боевых артиллеристов.
Но ссылка на "Литературную газету" не может быть удовлетворительной и дать смерть. Дают ее стихи или проза.
Я действительно умер для Вас и Ваших друзей, но не тогда, когда "Литгазета" опубликовала мое письмо, а гораздо раньше—в сентябре 1966 г.
И умер для Вас я не в Москве, а в Солотче, где гостил у Вас и, впрочем, всего два дня, я бежал в Москву тогда от Вас, сославшись на внезапную болезнь. По возвращении в Москву я немедленно выкинул из квартиры Ваших друзей и секреты.
Что меня поразило в Вас — Вы писали так жадно, как будто век не ели и [нрзб] было похоже разве что на глотание в Москве кофе. По Вашей просьбе я прочел затри ночи тысячи стихов и другую прозу. Ваше чрезмерное увлечение словарем Даля принял просто за шутку, ибо Даль — это Даль, а не боль. Я подумал, что писатели [нрзб] разные, но объяснил Вам о методах своей работы. Вы знаете, как надо писать. Я нахожу человека и описываю его, и все.
Этот ответ просто вне искусства.
Тут я должен сделать небольшое отступление, чтобы Вы поняли, о чем я говорю.
Поэзия — это особый мир, находящийся дальше от художественной прозы, чем, например, истории.
Проза — это одно, поэзия — это совсем другое. Эти гены и в мозгу располагаются в разных местах. Стихи рождаются по другим законам — не тогда и не там, где проза. В поэме Вашей не было стихов. Конечно, давать свои вещи в руки профана я не захотел.
Я сказал Вам, что за границу я не дам ничего — это не мои пути [нрзб], какой я есть, каким пробыл в лагере.
Я никогда не мог представить, что после XX съезда партии человек, который воспоминания в личных целях.
Главная заповедь, которую я блюду, в которой жизни всех 67 лет, опыт — "не учи ближнего своего".
И еще одна претензия есть к Вам, как представителю "прогрессивного человечества", от имени которого Вы так денно и нощно кричите о религии громко: "Я — верю в Бога! Я — религиозный человек!"
Это просто бессовестно. Как-нибудь тише все это надо Вам.
Я, разумеется, Вас не учу, мне кажется, что Вы так громко кричите о религии, что от этого будет — Вам и выйдет у Вас заработанный результат.
Кстати — это еще не всё в жизни.
Я знаю точно, что Пастернак был жертвой холодной войны, Вы — ее орудием.
На это письмо я не жду ответа.
"Вы — моя совесть". Разумеется, я все это считаю бредом, я не могу быть ничьей совестью, кроме своей, и то — не всегда, а быть совестью Солженицына… »
* * *
Память, никогда не отказывавшая Шаламову, и здесь не отказала: он помнил всё, касавшееся отношений со своим оппонентом, в том числе и первое его заявление 1963 года: «Вы — моя совесть», и встречу в Солотче, которая ясно показала несовместимость их художественных миров, и спор о религии, выявивший глубокие мировоззренческие расхождения, а самое главное — он ясно осознал, что Солженицын в условиях холодной войны занял отчетливо выраженную позицию враждебной СССР стороны. Чрезвычайно точная и емкая формула Шаламова о Пастернаке как «жертве холодной войны», а о Солженицыне — как ее «орудии» (лишенная каких-либо прямых политических ярлыков — до такой степени использования внехудожественных приемов, в отличие от своего оппонента, Шаламов никогда не опускался) свидетельствует о его категорической неприемлемости любого рода «политических игр» со стороны настоящего, честного художника.
Спор с Солженицыным завершался, переходя в иную, художественную плоскость, и то, что Шаламов писал это письмо в наконец-то улучшившейся бытовой обстановке, — в сентябре 1972 года он получил новую комнату в центре Москвы, на улице Васильевской, рядом с Домом кино и чехословацким посольством, — говорит совсем не о том, что это была «поблажка» властей, как и издание книги стихов «Московские облака», и что он каким-то образом подчинялся этим «поблажкам» (а на самом деле — завоеванным в конце жизни элементарным правам). Все двухэтажные дома на Хорошевском шоссе шли под снос, и Шаламов имел право отказаться от предлагавшегося ему Чертанова по причине своей инвалидности. Литфонд дал ему хорошую комнату как ветерану, и прямой связи с письмом в ЛГ здесь отнюдь не прослеживается. Шаламов жил не на шикарной даче М. Ростроповича и Г. Вишневской, опекавшейся министром внутренних дел СССР Н.А. Щелоковым, — как почувствовавший тогда свою «экстерриториальность» А. Солженицын[89], а в очень скромных, но наконец-то более или менее нормальных условиях — комната на третьем этаже имела и выход на балкон, и дала ему возможность свободно расположить свои книжные полки и свой архив, а самое главное, была на тихой улице, к тому же близкой к центральной улице Москвы — имени Горького или, как помнил ее Шаламов, Тверской.