Книга Покров заступницы - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойдем-ка, парень, я тебе место одно покажу. — Вера взяла меня за руку и отвела в маленькую низинку, сплошь усеянную черникой. — Попасись тут, а мы, мы… поплачем…
Но даже ягода на этот раз не соблазнила. Тревога давила, не оставляла, и я, для виду посидев на корточках какое-то время, крадучись вернулся обратно и залег за ближней сосной, откуда мне все было видно.
Бабы гуляли. И гуляли странно, совсем не так, как в деревне. Наливали водку в два стакана, больше посудины не было, выпивали по очереди и смотрели куда-то в сторону долгими, застывшими взглядами. Они словно ждали кого-то, только им известного, кто должен был выйти сейчас из бора. Но бор стоял неподвижно, и не было слышно ничьих шагов. Сосны от жары разопрели, густо пахло смолой, и где-то неподалеку трудяга-дятел старательно долбил клювом неподатливую древесину.
Мне становилось все страшней, потому что бабы молчали, словно они враз до единой онемели. Хотелось голосов, смеха, песен, всего того, что слышал я и видел на наших деревенских гулянках. Но бабы молчали, в тишине ходили по кругу два граненых стакана.
Вера приняла свою долю, вдруг выронила стакан, расплескав водку, и ткнулась головой, словно подстреленная, в край клеенки. Круто выгнутая спина вздрагивала. Казалось, что били изнутри Веру короткими, жесткими тычками. Бабы не утешали, сидели каменно. Они боялись, как я теперь догадываюсь, промолвить хоть слово, боялись, что терпение рухнет, а горе, не изжитое до конца, выплеснет наружу и захлестнет их, каждую, с головой. Самих себя боялись они. Вера медленно, через силу, разогнулась и рукавом мужского пиджака насухо вытерла слезы. Не поднимаясь с коленей, покачиваясь вперед и назад, запела. Дрогнули сосны, пошатнулась земля, когда взлетел в небо из души исторгнутый стон.
Не вспомню сейчас слов той песни и саму песню не вспомню, помню лишь одно: тоска в ней была неимоверная. И от нее, безыс ходной, закружило посреди белого дня, посреди теплой яри солнечного света, ледянисто дохнуло чье-то неведомое, но явственно ощутимое крыло, до упора налитое черным цветом.
Я вжался в сухую хвою, меня трепало ознобом. Ничего не понимая, не разумея, но смутно чувствуя, что вижу и слышу нечто страшное, что уже поправить нельзя, я тихо, по-щенячьи заскулил. Захотелось, чтобы пришла мать и погладила меня. Но Вера пела о невозвратном, и я догадывался, что мать не придет и не погладит. В тот день, когда ее привезли из больницы, я бегал по соседям и торопливо всем сообщал: «А чего к нам не идете? У нас мамку в гробу привёзли, идите смотреть», мужики отворачивались, бабы всхлипывали, а я бежал в следующий дом, и было это похоже на игру, не известную мне раньше. А сейчас сердчишко дрогнуло и оборвалось: неясная боязнь, когда меня заставляли после похорон смотреть в печку, стала понятной и осязаемой, — не будет матери, никогда. Плотнее прижимался к колючей хвое и безутешно скулил.
Вера не успела допеть песню. Послышался треск мотоцикла, приблизился, нарастая, и она оборвала свой голос на полуслове. Старый черный Иж с плоским бензиновым бачком и с блестящим рычажком для переключения скоростей на этом бачке круто развернулся на поляне, оглушая ревом мотора, плюнул из трубы сизыми сгустками, и переднее колесо замерло на самом краю клеенки. За рулем мотоцикла сидел Шумкин, которого в деревне называли «начальник». Галифе у него были заправлены в хромовые сапоги, на сапогах толстым слоем лежала пыль. Я думал, что бабы станут здороваться с Шумкиным, как все здоровались с ним в деревне, — уважительно и отводя глаза в сторону. Но они молчали и даже не шевельнулись.
Шумкин спрыгнул с мотоцикла, перешагнул, высоко поднимая ноги в хромовых сапогах, через Веру и встал посреди клеенки.
— Что за пьянка?! — Голос был хриплый и резкий, как у всех людей, которые много и громко кричат. — Уволю к чертовой матери! Что за пьянка, спрашиваю?!
— Дак день-то седни, Иван Никитич… — тихо обронил кто-то из баб.
— День как день! Рабочий день! Что за пьянка, спрашиваю?! Ну-ка, лопаты в руки, и на работу! Шагом марш!
Вера вскочила, гибко, по-кошачьи, изогнулась, ухватилась руками за край клеенки и дернула ее на себя. Шумкин взмахнул руками, с маху опрокинулся на спину.
— Хватит, попил нашей кровушки! В войну еще нахлебался, паук. Хватит! — Вера стояла перед ним, вздернув голову и прижимая руки к груди, словно ожидала удара и хотела себя защитить. Шумкин неуклюже поднимался, сначала на колени, упираясь руками в раздавленную картошку, затем в полный рост и, выпрямившись, пошел на Веру.
— Та я ж тебя, сучка мокрохвостая, в порошок… — Руки у него были измазаны картошкой, с них что-то капало, и со страху они показались мне неимоверно длинными. Вера стояла, шагу не сделав с места. Вот дотянется сейчас Шумкин до ее горла, схватит… Какая сила подбросила меня — не знаю, но я пулей вылетел из-за сосен, ухватил Шумкина за широкие галифе и закатился диким, пронзительным ревом. Шумкин пытался меня стряхнуть, но пальцы мои, сведенные в судороге на жесткой материи, не разжимались. Вдруг я резко взлетел вверх, еще успел почуять какую-то невесомость, услышал гул, крики и провалился в короткий и душный обморок.
Очнулся от прикосновений шершавой ладони, похожей на материну. Кто-то гладил меня по голове, осторожно, едва касаясь волос. Я разлепил глаза. Прямо над собой увидел Веру. Ее лицо было исцарапано, горело красными пятнами, а завернувшаяся прядь лохматых волос закрывала глаза.
— Сироты мы, сироты, какие же мы сироты… — еле слышно шептала она, тяжело размыкая опухшие, в сукровице, губы.
А рядом слышались хрип, хряск и надсадная, сквозь зубы, ругань. Я поворачивал голову на звуки, но Вера удерживала меня жесткой ладонью, не давала смотреть. Все-таки я увидел. Батя и сменщик его, дядя Захар, катали, утюжили на поляне, недалеко от мотоцикла, Шумкина. Тот извивался, вскрикивал, закрывая кровяное лицо, а они с яростью, с измененными злобой лицами всаживали в дергающееся тело ободранные носки кирзовых сапог. Бабы, которые в деревне отважно бросались разнимать любую драку, стояли в сторонке. Глаза их были сухими.
Я зажмурился. Только не видеть бы кровь, носки сапог и дергающееся тело. Но глухие пинки, хрипы и ругань проникали в уши. От бессилия, от невозможности остановить драку и оборвать страшные звуки, я снова заверещал и бросился под ноги отцу и дяде Захару, пытаясь остановить их. Но меня, как котенка, отшвырнули в горячке, и я отлетел в сторону. Вера подхватила меня, прижала к груди и побежала прочь от поляны.
Сосновые ветки хлестали нас распаренными хвоинами, солнце обнимало сверху горячим светом, а Вера бежала и бежала, пока не выдохлась.
— Сироты мы, сироты… — говорила она, присев на обочине дороги.
И я вслед за ней безотчетно повторял, повторял то же самое:
— Сироты мы, сироты…
С годами многое стало ясным. Я все узнал про Шумкина, который жив и поныне, узнал, как мордовал он баб в войну на лесоповале, как покупал их за буханку хлеба и даже заставлял перетаскивать на горбу через обмелевшую речку. Та драка на поляне, когда били его батя и дядя Захар, пожалуй, единственное наказание, какое понес он, и сегодня ему живется намного лучше, чем старухам. Дрова выписывают и привозят в первую очередь, как ветерану леспромхоза, сенокос выделяют самый удобный, ездит Шумкин на собственной «Ниве», а когда его приглашают в школу, он подолгу рассказывает ребятишкам о своем трудовом подвиге в тылу.