Книга Лелия - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— наглость распутника. Публичные девки находили его очень милым, светские дамы считали оригиналом. Стенио фанатически следовал моде: он испещрял стихами альбомы и каждый вечер вдохновенно пел перед тремястами зрителей, после чего вел споры о страсти и о гениальности, о науке, о религии, о политике, об искусстве, о магнетизме. А в полночь он шел ужинать с проститутками.
Разорившись, он опять заболел: это был сплин; от его блестящего ума не осталось и следа, и он стал поговаривать, что надо пустить себе пулю в лоб. Один известный в стране государственный деятель вообразил, что разгадал причину его хандры, и предложил ему денег за стихи. Обида эта вернула Стенио присутствие духа. Он уехал, глубоко оскорбленный, и вернулся к себе на родину, снедаемый печалью и привезя с собой, в качестве итога своих путешествий, великую истину, что люди богатые презирают того, у кого нет денег, и что человек должен скрывать свою бедность как позор, если не хочет выходить из нее низкими путями. Он нашел, что в его провинции за это время произошли немалые перемены. Кардинал Аннибал и аббатиса камальдулов произвели целую революцию в нравах и привычках людей. Прелат привлекал своими проповедями толпу, но избранному обществу, состоявшему из представителей высших классов, больше всего нравилось слушать его в монастыре камальдулов. В этой привилегированной обители и среди избранной публики его красноречие, казалось, превзошло самое себя. То ли присутствие аббатисы за занавесью на хорах, то ли особое доверие, которое ему внушала аудитория, более привлекательная и менее многолюдная, чем в базиликах, но кардинал чувствовал, что на него снисходит настоящее вдохновение, и умел с большой изобретательностью облечь в мистические формы едкий и проникновенный смысл своего просвещенного либерализма. Со своей стороны, аббатиса завела в стенах обители теологические чтения, куда допускались родственницы и подруги юных воспитанниц монастыря. Эти чтения посещались очень охотно и имели не меньше влияния, чем проповеди кардинала. Лелия была первой женщиной, в ясных и изящных выражениях заговорившей о вещах отвлеченных, и перед ее слушательницами открылся совершенно новый для них мир. Лелия умела убедить их в своей правоте, не задевая их предрассудков и не зарождая сомнения в их благочестивых душах. Она знала, в каких положениях христианской морали искать опоры, чтобы проповедовать дорогие ее сердцу взгляды — чистоту мыслей, возвышенность чувств, презрение к тщеславию, такому гибельному для женщины, стремление к бесконечной любви, так мало им известной и такой для них непонятной. Незаметным образом она завладевала их душами, и католическая вера, которая до этого сводилась для них только к обрядам, начала пускать глубокие корни в их убеждениях. Надо признать также, что мода способствовала успеху этого предприятия; это было время заката католической веры. Великие умы, жаждавшие идеала, посвятили себя тому, чтобы ее возродить; на самом деле они только ускорили падение церкви, ибо церковь их предала, оттолкнула и осталась одна в своем ослеплении, окруженная равнодушием народов.
Когда Стенио вошел в будуар Пульхерии, он увидел, что комната превращена в молельню. На том месте, где была статуя Леды, стояла теперь статуя кающейся Магдалины. Великолепное жемчужное ожерелье превратилось в четки, увенчанные бриллиантовым крестом. На месте дивана стояла скамеечка, а изящный кубок работы Бенвенуто Челлини, вделанный в раковину из ляпис-лазури, был превращен в кропильницу.
Стенио не успел еще оглядеться, как Цинцолина вернулась с проповеди. Она вошла, одетая в черный бархат; голова ее была укутана покрывалом. В руках у нее была книга в шагреневом переплете, с серебряными застежками, на шее висел большой золотой крест. Стенио покатился со смеху.
— Что это за маскарад? — вскричал он. — С каких это пор мы стали молиться богу? Говорят, что дьявол становится отшельником, когда… только да хранит меня господь от того, чтобы применить к вам эту обидную пословицу, о моя высокочтимая римская матрона! Вы еще красивы, хотя вы и раздобрели и в ваших золотистых волосах появились отсветы серебра…
Было время, когда Пульхерия в расцвете молодости, уверенная в своих победах, только посмеялась бы, слушая саркастические речи Стенио; но, как Стенио верно заметил, красота ее близилась к закату, и горькие остроты молодого поэта ее только раздражали. Душа Пульхерии была еще более измята чем лицо; благочестивым порывам было бы трудно омолодить сердце, изнуренное множеством неисправимых пороков и эфемерных желаний. Она ходила в церковь для того, чтобы следовать моде, и для того, чтобы объяснить людям, почему она перестала пользоваться успехом, но так, чтобы ее тщеславие при этом не пострадало. Она пыталась доказать, что искренне набожна; но у нее это так плохо получалось и Стенио так жестоко ее высмеял, что после его слов она почувствовала себя побежденной и принялась плакать.
Когда слезы ее перестали развлекать Стенио, то, для того чтобы не тратить сил на утешение, он стал ее поучать и в назидание повторил общеизвестные истины, успевшие в северных странах все уже надоесть, полагая, что на юге они могут быть восприняты как откровение. Он позволил ей исповедовать католицизм, не слишком деликатно, однако, дав понять, что религия создана для людей ограниченных, что народ нуждается в ней и что поэтому не худо ее поощрять. Потом он стал говорить, что Пульхерия подает хороший пример своей горничной и что к тому же люди всегда привыкли сообразоваться с веянием времени. Заканчивая свои разглагольствования, он сказал, что поведение ее, хоть вообще-то оно и выглядит вполне пристойным, в узком кругу будет сочтено проявлением самого дурного тона, и призвал ее молиться богу по утрам, а вечера свои посвящать галантным забавам.
Выслушав его речь, Цинцолина захотела отплатить ему тем же и стала высмеивать его, особенно когда узнала, что он разорился. После этого она сделалась великодушной и предложила ему свой стол и карету, и, разумеется, от чистого сердца, ибо Цинцолина была щедра, как и все ей подобные; но тот покровительственный тон, каким она стала говорить со Стенио, окончательно сразил поэта. Влиятельное лицо хотело купить плоды его вдохновения; проститутка обещала ему дары своих любовников. Разъяренный, он вскочил и ушел от нее, чтобы больше не возвращаться.
Когда он увидел, что религиозное рвение распространилось повсюду, и узнал, каким огромным влиянием стала пользоваться аббатиса камальдулов, ироническое настроение его достигло своего апогея. Чувство горькой обиды, с которым он всегда думал о Лелии, пробудилось с новой силой при мысли, что она счастлива и облечена властью. Ведь страдая от того, что он называл ее местью, он находил утешение в сознании, что ей это дорого обойдется, что скука отравит ей жизнь, что общество монахинь ей будет тягостно и что с ее непреклонным характером она неминуемо учинит какой-нибудь скандал и будет вынуждена покинуть обитель. Когда же он увидел, что обманулся в своих ожиданиях, ему стало казаться, что ее успех его унижает, и он впал в еще более глубокое уныние. Взгляд его на собственную жизнь до крайности сузился, и он готов был завидовать всем, кто не был, подобно ему, изможден и повержен во прах. Он завидовал даже высоким званиям и богатству других. Он начал испытывать какую-то безотчетную ненависть к кардиналу и самым оскорбительным образом ставил под вопрос чистоту отношений его с аббатисой. Он утратил ту деликатную терпимость скептика, которой его научила цивилизация, и, переняв от покинутой им партии именно то, что во взглядах ее было ошибочного и узкого, резко высказывался против благочестия и обвинял в иезуитизме не только людей, интриговавших против государства, но и всех тех, кто стремился достичь прогресса путем религии. Как поэт, он раньше вел себя достойно, отвергая низменные соблазны корысти; теперь он потерял это достоинство, заставляя себя слагать полные желчи сатиры и пышущие ненавистью памфлеты. Таким образом, вместо того чтобы протянуть руку людям искренним и благородным, мечтавшим о свободе и служившим ее делу как только могли, современная Стенио молодежь, считая, что спасает свободу, обвинила в коварстве и грубо оттолкнула тех, кто, безусловно, помог бы торжеству истины, если бы только просвещение и справедливость могли одержать верх над человеческими распрями.