Книга Из ада в рай и обратно. Еврейский вопрос по Ленину, Сталину и Солженицыну - Аркадий Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь у нас есть возможность не задавать эти риторические вопросы и не ограничиваться логическими умозаключениями. Во-первых, есть прямое свидетельство самого осведомленного человека, к тому же оставшегося до последних дней своей долгой жизни преданным сталинистом. Лазарь Каганович, многолетний член политбюро, рассказывал Феликсу Чуеву, что с предложением поставить и его подпись к нему пришел тот самый секретарь ЦК Николай Михайлов, жена которого озвучила перед Светланой Аллилуевой проект выселения евреев из Москвы[61]. Уже одно это исключает самодеятельность трех активистов. Но еще важнее другое. В ответ на отказ подписаться Каганович услышал недоуменный возглас Михайлова: «Как?! Мне товарищ Сталин поручил». Каганович повторил: «Не подпишу, так и передайте. Я сам товарищу Сталину объясню». «Когда я пришел, – продолжил рассказ Чуеву Каганович, – Сталин меня спрашивает: «Почему вы не подписали письмо?» Я ему напомнил: «Я член Политбюро ЦК КПСС, а не еврейский общественный деятель»[62]. Важно не то, почему письмо не подписал Каганович, – важно, что приказал его написать и назвал тех, кто должен его подписать, – Сталин. В чем, конечно, и до признания Кагановича, у Чуева не могло быть сомнений.
Достоверность записи Чуева подтверждается письмом, полученным «Литературной газетой» из Израиля в 1991 году. Причины, по которым редакторат отказался его печатать, мне не известны, но ксерокопия подлинника письма сохранилась в моем архиве. Автор – родной племянник Лазаря Кагановича (установлено проведенной тогда же проверкой), киевский журналист (сотрудник газет «Вечерний Киев» и «Киевский вестник») Михаил Каганович, писавший под псевдонимом К. Михайленко. Он сын одного из пяти родных братьев Лазаря – Арона Моисеевича Кагановича.
Михаил подробно воспроизвел свой разговор с дядей, в частности эпизод с отказом поставить свою подпись под письмом в «Правду», и последующий разговор со Сталиным. «Не надо, не надо горячиться, товарищ Каганович, – резко прервал меня Сталин. – Я с вами согласен. Считайте вопрос решенным: товарищ Сталин (он частенько говорил о себе в третьем лице) не настаивает на вашей подписи под письмом в «Правду». – «Но это еще не все, – перебил я его. – Я вообще считаю, что в таком письме нет необходимости. Ведь это абсурд, все тут же поймут, что оно сфабриковано в ЦК и что людей принудили его подписать, потому что никто не верит в обвинения, выдвинутые против ни в чем не повинных врачей». – «Они сами во всем сознались», – ответил мне Сталин. Собираясь уже уходить, я со злостью бросил Сталину: «А то ты не знаешь, как выбиваются эти признания! Ты бы сам под пытками у Берии и Игнатьева (он был тогда министром госбезопасности) сознался, что работал в царской охранке, был гитлеровским шпионом или сотрудником Джойнта. До свидания, товарищ Сталин!» Это была моя последняя фраза Сталину, это был последний с ним разговор за десятилетия совместной работы и личной дружбы. Я видел, как он помрачнел, у него начиналось чуть ли не обморочное состояние. Я вышел из кабинета, послал туда секретаря, сидевшего в приемной, а сам уехал к себе на дачу, ибо чувствовал, что работать после такого разговора не смогу».
К тому моменту, когда Каганович делился с племянником своими воспоминаниями, в живых уже не было никого из числа «ближайших соратников», который мог бы его опровергнуть. Лишь поэтому, скорее всего, он приписал себе геройский поступок, будто бы совершенный один на один со Сталиным. Кому не ясно, что без тщательно подготовленных предварительных мер коллективной безопасности это было вообще невозможно: бунтовщик мог не выйти из Кремля и запросто оказаться на предстоящем процессе главарем презренной сионистской банды. Но его свидетельское показание, даже с поправкой на неуклюжее возвеличивание самого себя, нельзя игнорировать. Оно говорит о том, какое значение придавалось акции с письмом в «Правду» и какую роль в ней играл сам Сталин. Отпор, который ему оказали, не мог не повлиять на состояние уже весьма ослабевшего организма. Поразивший его вскоре инсульт, разумеется, находился в причинной связи с тем психологическим нокаутом, который он получил.
Людоед, задумавший сожрать всех евреев, обломал о них зубы.
Сохранилось и несколько письменных свидетельств заангажированных участников этой акции.
Писатель с безупречной нравственной репутацией Вениамин Каверин (Зильбер), вызванный в «Правду» Хавинсоном и мужественно отказавшийся поставить свою подпись, вспоминал: «Я прочитал письмо: это был приговор, мгновенно подтвердивший давно ходившие слухи о бараках, строившихся для будущего гетто на Дальнем Востоке. Евреи в своей массе, – говорилось в письме, заражены духом буржуазного воинствующего национализма, и к этому явлению мы, нижеподписавшиеся, не можем и не должны относиться равнодушно. Из письма с непреложностью вытекало, что мы заранее оправдываем новые массовые аресты, высылку ни в чем не повинных людей. Мы не только заранее поддерживали эти злодеяния, мы как бы сами участвовали в них – уже потому, что они совершались бы с нашего полного одобрения. Подписать это письмо значило пойти на такую постыдную сделку с совестью, после которой с опозоренным именем не захочется жить»[63].
Каверин на сделку с совестью не пошел. Точно так же[64] поступили немногие, и однако же поступили.
Евгений Долматовский, очень популярный в те годы поэт, его песни – «Любимый город», «Все стало вокруг голубым и зеленым», «Провожают гармониста в институт», «На Волге широкой, на стрелке далекой…» – пели повсюду. Он рассказывал мне уже в девяностом году: «За мной не приехали – мне звонили. Надо, мол, явиться в «Правду» и подписать документ государственной важности. Про содержание не говорилось, но достаточно было того, что звонил Давид Заславский, я его хорошо знал. И ничего хорошего от него не ждал. К тому же он сказал: «Пора вспомнить, Евгений Аронович, что вы еврей». Нет, возразил я ему, национальность у меня советская, а главное – я русский поэт. И только этим известен. Мои русские песни поет русский народ, и он знает меня как русского, а не еврейского поэта. Заславский стал что-то говорить в угрожающем тоне. Надо было выиграть время. Почему-то мне пришло в голову напомнить, что Шостакович только что написал на мои стихи четыре песни для голоса и фортепиано и еще кантату «Над родиной нашей солнце сияет». А сейчас, говорю, мы работаем с ним над песней о товарище Сталине. Ни над чем мы с ним тогда не работали, но я соврал – в надежде, что никто проверять не будет. А будет – Шостакович не подведет. «Конечно, вы понимаете, сказал я Заславскому, что песня о товарище Сталине важнее, чем все остальное». Плешивый отстал. И больше мне никто не звонил»[65].
Те, кому выпала горькая участь стать заложниками и невольными соучастниками задуманной гнусности, не торопились, естественно, придать ей огласку. Многие так и ушли, не рассказав ничего. Слишком поздно надумал я собрать их свидетельства. Почти никого уже не осталось. До самых последних я все же добрался.
Михаил Ботвинник в пятьдесят третьем году был на вершине своей шахматной карьеры: чемпион мира! Имя его гремело на всех континентах. Собирая еврейских знаменитостей, Заславский с Хавинсоном не должны были его обойти. Ботвинник зло отказывался от разговора со мной, именно зло – это меня поразило. Просил не беспокоить – ни за что не хотел возвращаться к тем «кошмарным дням». Кошмарным – это его выражение. Наконец, после третьего или пятого моего захода (декабрь 1991 года), признался: «Меня донимал какой-то академик (видимо, Минц. – А. В.): «подпишите, все уже подписали». Но как раз в это время я играл с Таймановым короткий матч за первое место в чемпионате СССР (М. М. Ботвинник и М. Е. Тайманов разделили 1-2-е места в чемпионате. Матч между ними игрался с 25 января по 5 февраля 1953 года, так что память Ботвинника не подвела. – А. В.) – очень подходящий повод попросить, чтобы не беспокоили. И меня еще предупредил Батуринский (полковник юстиции, занимавший руководящий пост в советской шахматной федерации), чтобы сразу по окончании матча (Ботвинник его выиграл. – А. В.) я не подходил к телефону, а еще лучше куда-нибудь бы уехал подальше от глаз. Уехать я не мог, но к телефону не подходил. Не зная, в чем дело, – просто на всякий случай. Поверил Батуринскому – человек осведомленный и зря не посоветует. Домашние тоже на звонки не отвечали, хотя телефон трезвонил с утра до ночи, – может, впрочем, кто-то хотел просто поздравить, но мне было не до поздравлений».