Книга Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё, что происходило в Караване, я подробно описала в повести «Опыт социальной скульптуры». Проехав через восемьдесят лет почти по той же дороге, по которой ехал на Дальний Восток служить в царской армии мой дед Гаврил, я словно разорвала меловой круг. Приобрела незабываемый административный опыт по организации многонационального Ноева ковчега, попробовала себя на самостоятельность в условиях дикой природы и диких туземцев, подробно разглядела лица друзей в экстремале, выдержала тест на перелом руки и пневмонию в кочевых условиях и т. д. Это была инициация, которую я не прошла вовремя, слишком рано оказавшись под грузом ответственности за детей. После Каравана для меня не существовало стен, которые я не могла бы преодолеть. Попав в пространство сексуально расторможенного поезда, в котором девяносто процентов западников приехали на поиски русской пары, я была само пуританство. Мне нравился один американский рок-музыкант, но на нём большими буквами было написано слово «спид». От безделья я заинтересовалась одним русским, но он не годился мне ни по каким параметрам. Совершенно очаровалась романтичным немцем, но он путешествовал с подругой. Его звали Вильфрид, он рисовал расплывчатые многозначительные акварельные картинки и казался идеальным, потому что у нас оказалась общая самая любимая книжка: «Назову себя Гантенбайном» Макса Фриша. Но подруга-антропософка так интенсивно ходила за ним по пятам, а я так плохо говорила по-немецки, что мы могли намекать друг другу на глобальность чувств, но не могли договориться о встрече в моём номере, даже оказавшись в отеле. Мы с помощью словаря рассуждали о любви и искусстве, но оба не понимали, как и с какой интонацией надо сказать: «Сейчас, через некоторое время после меня, ты идёшь к лифту и поднимаешься в такой-то номер».
А ещё был один плутоватый англичанин, за которым платонически охотилась бестолковая немка, потому что только он мог выносить её в больших количествах, матримониально охотилась юная монголка, родители которой наивно считали, что у него есть деньги, и я, дети которой должны были держать экзамен по английскому в лингвистический лицей. Немка звала его путешествовать по русскому Северу. Монголка умоляла остаться навсегда в степях, что означало «хочу жить в Лондоне на твои деньги». Я предлагала месяц в моём украинском доме, солидную оплату репетитора и намекала, «что это ещё не всё».
Парень рвался на три части, но в итоге остался в Улан-Баторе, где его, вряд ли окончившего даже среднюю школу, пообещали устроить профессором английской литературы.
Загорелая и измученная пневмонией, которая в монгольском стерильном воздухе переносится легко, но при вступлении на столичную землю косит под корень, я прилетела в Москву. Почти месяц мне было ничего не известно о детях, отправленных с мамой и братом на Украину, потому что информационные инфраструктуры в селе Пастырское развивались теми же темпами, что в монгольской степи. Я сходила с ума и чувствовала себя виноватой, несмотря на то, что все они там жили на зарабатываемые мной в Караване деньги.
Вечером я собрала монгольские подарки, заработанные доллары и поплелась в сторону Киевского вокзала. Шатало, в глазах было темно, но караванский опыт «я всё могу, у меня всё получится» толкал вперёд. Сама не знаю, как достала билет в плацкартный вагон и заснула сидя, а когда проснулась, напротив сидела хорошенькая белокурая птичка-челночница. Она везла неподъёмные тюки и щебетала о жизненных успехах.
— Раньше я на фабрике работала, пыль глотала. А теперь жизнь опасная, но интересная. Тюки на себе. Вены после родов болят. А что сделаешь? В Брест приезжаешь — таможеннику дай. В Варшаве — на рынке дай, в гостинице — дай. Ведь когда молодая, они деньгами-то не берут. Я спервоначалу так плакала, так плакала… У меня родители строгие, они на танцы ходить считали позором. А теперь я вот… А что делать, не везти же товар назад? Двое детей. Муж на заводе числится: два раза в месяц туда ходит, зарплаты никакой. Вот с детьми и сидит.
— А ты ему не предлагала с собой поехать, тюки потаскать? — аккуратно спросила я.
— Предлагала. Не может он. Гордый он у меня. Самый красивый парень в своём цеху. Я второй год езжу, машину ему купила. Он у меня хоть куда.
— А на хрена такой муж? Он тебе в постели нравится?
— Чё это нравится? Я вообще не по этой части. Я не какая-нибудь! Я только ради семьи, ради детей. Чтоб сыты, обуты, одеты, чтоб дом — полная чаша.
Сколько я их таких видела. Самые толковые открыли потом свой бизнес и побросали своих альфонсов. Самые бестолковые надорвались под непосильным трудом, и альфонсы побросали их. Но совершенно однозначно, что поколение детей перестройки вытянули на своём горбу бабы. Они оказались более адаптивными и менее амбициозными. Жизнь давала им по морде, они утирались и шли дальше.
Дети в Пастырском были в порядке, но на Паланке царило недоумение. Информация о моём разводе с Сашей потрясла селян значительно больше, чем путч предыдущего, 1991 года. Мне не давали проходу с расспросами и сочувствиями. Каждая пресс-конференция такого рода сопровождалась историческими справками типа: «А вот Малашка со Свинолуповки выгнала своего Федьку пьяницу, а его Ганька рыжая подобрала. А Малашка локти теперь кусает. А Лизка, что в голубом доме у дороги, наоборот, Витька отправила. А теперь такого ладного себе мужика нашла по переписке. В тюрьму написала, мол, одна. А он — ей. Освободился, пришёл, дом поправил, живут хорошо. Кому ты теперь с двумя детьми нужна? Мужики-то все наперечет!».
Попытки объяснить, что в Москве мужиков будет побольше, не удавались. Тем более, что я приехала яркой блондинкой, а это в селе считалось последнее дело. Особенно лютовал Христофорыч.
— Ну, шо, Маша? Шо Сашко тебе дурного зробил? Нэ пив, не бив! Хто тебе визьмет с хлопчиками? На шо исти будэшь, хде гроши без Сашка?
— Яков Христофорович, я сама и зарабатываю, — объясняла я.
— Шо ты там зарабатываешь? В Москви по телевизору кажут, усё на доллары! — махнул он рукой, сидя в нашем саду под грушей.
— Я и доллары зарабатываю, — устало оправдывалась я. В селе не существовало понятия частного пространства, все лезли во всё, и не участвовать в обсуждении своей личной жизни со всеми желающими считалось более масштабным грехом, чем воровать кур.
— На шо ты мени, Маша, брешешь? — обиделся Христофорыч. — Я Крим и Рим прошёл, а доллар не бачив.
— Хотите покажу? — предложила я, хихикая.
— Шо ты мне покажешь? Шо ты мене можешь показать? Патлы свои белые бесстыжие? — горячился старик. Я зашла в хату и вынесла пачку долларов.
Реакция была неожиданной. Почти восьмидесятилетний Яков Христофорыч, прошедший войну до Берлина, переживший обеих жён и тьму событий, встал и вытянулся во фрунт при виде присутствия доллара, как будто начали исполнять государственный гимн. Он потёр руки об штаны, долго мял, нюхал и смотрел на свет. Потом долго молчал и почтительно подытожил.
— Це, Маша, главное сэбе мисто найти. А шо головка бэлесенька, то ничого. Така тяжёла жизнь пишла, жмэт и жмэт. Бачу я, Маша, шо с такими грошами тэбе Сашко не нужон. А бабы казали, вона пропадэт без Сашка, вона по хозяйству робить не умеет, — видимо, Христофорыч решил, что я стала валютной проституткой. Потому как другим способом баба, не умеющая косить, сажать и рубить дрова, заработать не может. Отнёсся он к этому с уважением и успокоился за судьбу моих детей.