Книга В Эрмитаж! - Малькольм Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЖАК: Просто делайте то, что записано в…
ХОЗЯИН: Понятия не имею, что записано в…
ЖАК: Возможно, из-за того, что не нашлось никого, чтобы записать это.
ХОЗЯИН: Кто же в таком случае это напишет? Ты?
ЖАК: Я не могу делать все. Хозяин — вы, и управлять мной — ваша обязанность. Я ваш доверенный слуга, и моя обязанность — следовать за вами. Как бы нелепы ни были ваши указания.
ХОЗЯИН: Нет, в Книге сказано совсем не это. Там говорится, что господин отдает распоряжения, а слуга воображает, что может выбирать: захочет — будет повиноваться, не захочет — не будет. А также хочет по любому поводу высказывать свое мнение — все равно, спрашивают его или нет. Итак, каково твое мнение?
ЖАК: Мой совет? Пойдемте… вперед.
ХОЗЯИН: Смею спросить — почему?
ЖАК: Потому что я не вижу смысла идти назад.
ХОЗЯИН: Правильно. Но почему бы каждому из нас не пойти своей дорогой? У нас ведь есть право выбора?
ЖАК: Нет, если это противоречит тому, что записано в небесной Книге. К тому же мы связаны друг с другом, как голова с телом.
ХОЗЯИН: Головы иногда расстаются с телами.
ЖАК: Верно. Но каждый всеми способами пытается этого избежать.
ХОЗЯИН: Правильно. Так который же путь ведет вперед?
ЖАК: Любой, кроме того, что назад. Лучший путь — кратчайший путь. Как говорят владельцы капустных плантаций.
ХОЗЯИН: Так идем?
ЖАК: Идем.
«Но с места они не стронулись», — добавил Философ.
Тут он отложил перо, свернул рукопись и засунул между страницами потрепанного томика Стерна. А где же еще место истории, не имеющей конца?
Итак, перевернутая с ног на голову концовка (уже второй, а может, и четвертый вариант) — это уже кое-что, достаточно, чтобы раздразнить дух творчества и запутать Потомство. Кстати, о Потомстве, пора еще разок навестить Фальконе. Философ так и не смог забыть боль, которую причинила ему отчужденность скульптора в те первые, самые тяжелые петербургские часы. Но, несмотря на это, отношений с Фальконе он не прерывал. Слишком добродушный, чтобы не прощать обид, слишком любопытный, чтобы не интересоваться разыгрывающейся в мастерской драмой, в последнее время он много общался со своим вспыльчивым другом. Тем более теперь, когда императрица покинула город и отпала необходимость тратить целое утро на составление меморандумов по улучшению работы русской полиции и поднятию экономики Сибири. Философ частенько забредает в мастерскую на Миллионной в центре сумеречного города, где светится раскаленный докрасна горн, и наблюдает за рождением Всадника.
Жарко здесь, как в аду: горны, литейные печи, раскаленные лампы, расплавленный металл. В центре мастерской ждет своего часа макет Петра, все еще безлицый, накрытый парусиной. Наш герой сидит, по крайней мере пытается усидеть, в уголке. На шее по-кавалерийски лихо повязан шарф (ведь скульптор всегда должен выглядеть как скульптор, а генерал — как генерал). Этьен Морис примостился на табурете справа от Философа и жадно его разглядывает. А слева, на другом табурете, Мари-Анн Колло, созерцает другой профиль мыслителя.
— Две статуи, это изумительно, это… — ерзает на табурете Философ.
— Тише, не шевелитесь, — осаживает его Э. М.
— Немножко повернитесь, вот так, — просит М.-А.
Время от времени в мастерскую заходил молодой человек.
Это вернувшийся из Лондона сын Фальконе — виновник разочарования, постигшего Философа в тот первый день. Теперь он петушится, бросает уклончивые взгляды, не знает, куда девать неловкие руки, бестолково суетится, робко касается — и Философ понимает, что постель наверху больше не пустует. В ней спят Фальконе fils[57]— и М.-А. Это открытие по-новому объясняет неуклюжую грубость скульптора при первой встрече и придает иной оттенок горьким воспоминаниям о территориальной борьбе за гостевую спальню.
Ладно, ерунда. С одной стороны похлопывания, с другой — постукивания. Этьен М. лепит с одной стороны, Мари-А. обтесывает с другой. Мнут глину, придают форму камню: оба создают по маленькому клону нашего мыслителя, его двойника, который будет жить вечно. Moi воплощается на вертящемся столе, на каркасе оживает Lui.
— Не будет ли чересчур дерзко с моей стороны попросить великого Философа перестать вертеться хотя бы минуту? — язвительно осведомляется Этьен М.
— Пожалуйста, голову немного вот так, — умоляет Мари-А., — или, по крайней мере, отложите книгу.
— Книгу? Ни за что! — сопротивляется Философ. — Я, между прочим, пытаюсь учить русский язык.
— В вашем возрасте это практически невозможно, — возражает Этьен М. — К тому же для изучения грамматики вовсе не нужно так вращать головой.
— Ты не знаешь русского.
— Ошибаетесь. Я знаю его даже слишком хорошо.
— А можно, я немножко похожу? Я хочу взглянуть на печь.
— Конечно нельзя.
— Это тебе помешает?
— Еще бы!
— А я подумал, что так твоя скульптура получится более живой. Ведь это же статуя, а не труп.
— Я даю ей жизнь, а не вы, — парирует Фальконе. — Кстати, лучшие из моих моделей уже мертвы.
— И неудивительно, — вздыхает устало наш герой. — Вы же их и замучили. Кстати, я — один из лучших в мире натурщиков.
— Да ну? Кто вам это сказал — Гудон? Или Пигаль?
— Гудон меня лепил — и не раз. Пигаля я еще не дождался. Точнее — он не дождался меня. В конце концов, разве не натурщик делает скульптора?
— Только не в этом случае, — говорит Фальконе.
— А что говорит Левицкий? — интересуется Мари-А.
Хороший вопрос: ведь портрет нашего героя — для придворного употребления или для архива — пишет также специально назначенный императрицей художник. Дмитрий Левицкий — молодой человек, русский, один из представителей новой школы. Ему поручено позаботиться о бессмертии нашего героя — о его вечной жизни на одной из бесконечных стен Эрмитажа (сам Философ признает, что портрет удался).
— Левицкий говорит, что у меня самое подвижное, переменчивое, самое интересное лицо из всех, с кем он имел удовольствие работать.
— Вы не позируете, а похаживаете, — опять ворчит Этьен М. — Как юла, ей-богу! Это как раз для Левицкого. Ведь он-то имеет дело с красками, а не с камнем и гипсом.
— А в чем разница?
— Он может замазать вас. Или смыть.
— С чего это тебе захотелось меня замазать?
— А вы не догадываетесь?
— Надеюсь, ты сделаешь меня похожим на Петра. Может, и лошадь для меня найдется?
— Не собираюсь делать вас на кого-то похожим. Разве вы не предпочитаете оставаться самим собой?