Книга Путь воина - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что, сам Потоцкий попался? – с трудом протиснулся к одной из дверей спешившийся полковник Ганжа. – И даже не раненый? Так, в карете, и отсиделся?
– Да нет, – возразил кто-то из казаков, – пробовал отмахиваться саблей словно фальконетом от блох.
– Пергаментно, коронный, пергаментно. Не сиделось тебе ни в Умани, ни в Варшаве. Даже в Черкассах. Теперь пойдешь в Крым, на дохлую конину и гнильную сырость бахчисарайских крепостных ям.
– Неужели татарам отдадим? – притворно ужаснулся тщедушный, давно лишившийся уха рубака. – У нас что, своей дохлой конины для господина коронного не найдется?
Возвращение Хмельницкого вмиг заставило казаков приумолкнуть и расступиться.
Потоцкий лишь на мгновение взглянул на казачьего предводителя и, так и не погасив саркастической горделивой улыбки, вновь аристократично вскинул подбородок.
– Выйди из кареты, ты, мразь мазовецкая! – вскипел Ганжа, пораженный таким неуважением пленника к командующему победителей. – Не заставляй выволакивать себя!
Он хотел добавить еще что-то, однако Хмельницкий решительным жестом прекратил его словоизлияние, решив, что говорить с коронным гетманом как равный с равным имеет здесь право только он.
– Осмотритесь вокруг, граф, – сурово прохрипел Хмельницкий, чувствуя, что горло ему сжимает свинцовая гать волнения, круто замешенного на ненависти. – Все, что видите, и есть та самая кара Господняя, которую вы – потоцкие, лянцкоронские, вишневецкие, шемберги – сами же и накликали на себя. Вы, еще недавно пытавшиеся сгноить меня в подземелье или казнить, теперь сами стали моими пленниками. В этом-то и есть высшая справедливость.
Николай Потоцкий медленно, слишком медленно для того, чтобы выдать этим движением страх или злость, повернулся лицом к Хмельницкому и теперь уже в открытую улыбнулся своей холеной издевательской ухмылкой.
– Послушай, ты, раб!.. Тебе ли праздновать здесь победу? Поклонись в ноги Тугай-бею. Если бы не его воинственная конница, твоим ничтожествам не одолеть бы нас ни здесь, ни где бы то ни было. Теперь мне стыдно за то, что когда-то я принимал тебя в своем доме, считая, что оказываю честь польскому дворянину. Раб и ничтожество – вот кто ты [45].
Чтобы как-то удержать себя в руках, Хмельницкий стиснул зубы и закрыл глаза. Но рука его легла на эфес сабли почти в то же мгновение, что и рука Потоцкого. Заметив это, Ганжа схватил руку графа, резко вывернул ее, и сабля, черкнув лезвием по стальному наколеннику командующего, упала к его ногам.
– Прежде чем обезоруживать его словами, гетман, сначала обезоружь собственным оружием, – посоветовал опытный казак.
В былые времена Потоцкий действительно не раз принимал его у себя. И Хмельницкий не скрывал, что под любым предлогом пытается показаться в его дворце, отлично понимая, что по-настоящему войти в варшавский, краковский или хотя бы каменецкий свет можно только через бальный зал одного из наидостойнейших польских аристократов. Как помнил Хмельницкий и то, что в свое время в него неожиданно влюбилась еще далеко не увядшая тогда жена графа. Причем сделала это настолько откровенно и неразумно, что дала весьма веский повод для всевозможных сплетен и домыслов.
«И все же, как много связывает тебя почти с каждым из генералов польской армии, – подумалось Хмельницкому. – Несмотря на то, что в их глазах ты действительно предстаешь изменником и ничтожеством. Нет, тебе никогда не смириться с тем, что ты вдруг оказался вне эллинской рати Речи Посполитой. Ибо так устроен этот мир. И так устроен каждый, кто получил в нем хоть какое-то более или менее аристократическое воспитание, признание при королевском дворе».
– Разве я не посылал к тебе гонца? – очень точно уловил его состояние Потоцкий. – Разве не передавал тебе Радзиевский мой приказ: распустить свой сброд и явиться ко мне с повинной? Почему не прислушался к словам, за которыми стоят мудрость и тяжкий опыт?
«Так кто кого победил, – удивился Хмельницкий, слушая польского главнокомандующего, – и кто здесь пленный?!»
– Жить тебе осталось недолго, но до последней минуты жалеть будешь, что не прислушался тогда к моему совету. А теперь на твоей совести Желтые Воды и Корсунь. И мой сын. Тысячи сынов Польши, раб!..
Ганжа почти с ужасом взглянул на Хмельницкого. Не гнева гетмана он опасался, наоборот, поражался его холуйскому терпению. Квадратная фигура полковника буквально округлилась от гнева. Еще немного, и она могла взорваться, подобно вертящемуся у кареты пушечному ядру.
– Что ж, – наконец заговорил Хмельницкий. – Если ты называешь меня рабом… Тогда я сделаю все возможное, чтобы ты обязательно прошел через самое поганое, самое низменное рабство. Чтобы не только ты, но и тебе подобные, прошли через него как через адово чистилище.
Хмельницкий повернулся и отошел к ожидавшим неподалеку Савуру и Урбачу, которые стали теперь почти бессменными его телохранителями.
– Граф потому такой гордый, что он все еще в панцире и в шелках, – бросил кость возмущенной толпе казаков полковник Ганжа. – Так вытряхните же его из всего этого! Пусть он предстанет перед вами таким, каким есть на самом деле – весь из мокрых порток и дерьма!
Швырнул ее, эту кость гнева, и отошел туда же, где остановился Хмельницкий. Не успел он обойти карету, как толпа повстанцев уже сорвала с Потоцкого латы, одежду, перстни и, раздев почти донага, напялила на него чью-то грубую крестьянскую сорочку.
– Этого связать и держать в путах, пока его не заберут с собой ордынцы, – приказал Хмельницкий, презрительно осматривая то, что являл собой теперь некогда гордый коронный гетман. – Всех остальных пленных офицеров приглашаю сегодня вечером к своему столу, который станет для нас всех – побежденных и победителей – столом рыцарской чести. Слава воинству Христа и Сечи!
– Слава гетману Сечи и обоих берегов Днепра! – взревело присмиревшее было казачье воинство пересохшими от жажды глотками.
* * *
Тысячи изрубленных тел. Кровавые отметины ядер на боковинах перевернутых повозок. Бредовые стенания раненых воинов и ржание недобитых, с развороченными крупами лошадей…
Когда умолкают битвы и над полями сражений развеиваются сгустки пороха и ненависти, в награду победителям достаются триумфальное зрелище вселенской агонии, проклятия пленных и хорал воинственных душ, уже покинувших землю, но еще не принятых небесами.
Возле увязшего в болоте орудия Хмельницкий остановился и почти с минуту рассматривал громадного плечистого польского артиллериста, привалившегося плечами к пушечному стволу, словно он присел передохнуть после утренней жатвы. В груди его торчали две стрелы, в брюшине – копье, плечо было прострелено пулей. Копье, очевидно, оказалось последним, что сразило его, но, уже упав замертво, он все еще сжимал в руке саблю, до конца защищая свое орудие.