Книга Зима Гелликонии - Брайан У. Олдисс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты должен простить себя, как я простил тебя, когда оказался, наконец, здесь. Мы принадлежали к разным поколениям, и мой разум не мог, да и до сих пор не может, понять тебя, тем более что пока ты не способен окинуть взглядом столь продолжительную историю человеческих дел, какой был свидетелем я. Но ты подчиняешься принципам, как и я. Это делает тебе честь.
— Однако я никогда не думал о том, что способен убить тебя, возлюбленный отец, — только олигарха.
— Олигарх бессмертен. На смену одному приходит другой.
Дух говорил, и из его рта, оттуда, где некогда помещались губы и язык, вылетали облачка тускло-блестящих частиц. Некоторое время частицы висели в небытии, потом медленно исчезали, как снежинки, тающие на черной угольной пыли.
Прах Лобанстера описал сыну, отчего вышло так, что он согласился возложить на себя бремя власти олигарха: он верил, что ценности Сиборнала достойны того, чтобы их сохранить. Отец говорил об этих ценностях, но много раз его рассуждения уходили в сторону.
Он рассказал о том, как держал свое высокое государственное положение в тайне от семьи. Долгие охотничьи вылазки были одной из уловок. В пустынном месте в горах, далеко от людских жилищ, у отца имелось тайное убежище. Там он до времени мог держать своих охотничьих собак, пока сам с небольшой охраной отправлялся в Аскитош. По дороге домой он забирал свору. Однажды вышло так, что старший сын Лобанстера обнаружил тайное укрытие для гончих и связал одно с другим. Но, предпочитая сохранить свое открытие в тайне, Фавин решил броситься со скалы.
— Ты легко можешь представить, какое горе овладело мной, сын. Лучше уж оказаться здесь, в обсидиане, в покое и безопасности, чем сносить такие жестокие удары судьбы, истязающие и плоть, и дух.
Эти слова тронули, но не убедили душу сына.
— Почему ты ничего не сказал мне, отец?
— Я полагал, что, когда придет время, ты сам обо всем догадаешься. Чуму необходимо было остановить, а людям следовало лучше понять, что означает для них повиновение. В противном случае под ударами долгих вековых морозов цивилизация попросту рухнет. Только укрепляясь этой мыслью, я мог неколебимо творить то, что творил.
— Уважаемый отец, как ты можешь говорить от имени всей цивилизации, когда на твоих руках кровь тысяч людей.
— Все эти люди здесь, со мной, сынок, солдаты армии Аспераманки. Представь себе, никто из них ни единым словом не выразил мне ненависти или обиды! Даже твой брат, который тоже здесь.
Душа произвела действие, соответствующее рыданиям.
— После смерти все представляется иначе и имеет другую ценность. Прежних чувств не остается, только благожелательность.
— А война, которую ты развязал против соседнего Брибахра, древнего города Раттагона, который был разрушен? Разве это не деяние чистой жестокости?
— Жестокость, но в пределах необходимого. Для меня самым коротким и быстрым путем в далекий Аскитош было повернуть на восток от Нунаата и быстро спуститься по брибахрской реке Джердалл — по реке, по которой пускаться в плавание гораздо безопаснее, чем по своенравной Венджи. Так я мог добраться до побережья никем не узнанный, в то время как в Ривенике меня наверняка бы узнали. Ты понимаешь, сын мой? Я рассказываю лишь для того, чтобы ты успокоился.
Сохранить анонимность олигарха было очень важно. Так значительно уменьшается вероятность покушения или возникновения соперничества между нациями. Но несколько дворян из Раттагона, сплавлявшихся по Джердалл вместе со мной, узнали меня. И, памятуя о враждебности между нашими странами, готовили разоблачение. Желая обезопасить себя, я первым нанес удар. И ты, любезный сын, должен учиться поступать так же, когда наступит твой черед. Защищай и береги себя.
— Никогда, отец.
— Что ж, у тебя еще очень много времени впереди, чтобы повзрослеть, — снисходительно сообщила мерцающая тень.
— Отец, но ты также нанес непоправимый удар нашей церкви.
Душа Лутерина помолчала. Нужно было взять себя в руки и умерить накал страстей, чтобы оказать уважение и добиться истины в беседе с этим словно бы прокопченным в дыму останком.
— Я хотел спросить: как ты думаешь, Бог когда-нибудь прислушивается к нам или говорит с нами?
Неподвижное пустое ротовое отверстие исторгло ответ.
— Мы, духи, пребывающие внизу, способны видеть и понимать, откуда приходят к нам наши гости. Я точно знаю, что ты, сынок, явился ко мне из сердца нашей национальной святыни. И я спрашиваю тебя: в недрах этого чистилища чувствовал ли ты, что Бог слушает тебя, слышал ли слова Бога, обращенные к тебе?
В глубине вопроса пробивалась тяжкая злоба, словно мука и печаль могли быть счастливы, только оповещая о себе всех вокруг.
— Если бы не мой грех, то, возможно, Бог и прислушался бы ко мне или заговорил бы со мной. Я верю в это.
— Будь на свете Бог, неужели ты думаешь, что все мы — а нас тут легионы — не слышали или не знали бы о нем? Оглянись по сторонам. Здесь нет ничего, только обсидиан. Бог есть величайшая ложь человечества — громоотвод, предназначенный для того, чтобы не рухнули великие истины мира.
Душе Лутерина показалось, что вокруг возникло ровное, но сильное течение, несущее ее к определенному, но неизвестному пока месту; ощущение, близкое к удушью.
— Отец, я должен оставить тебя.
— Подойди ближе, чтобы я мог обнять тебя.
Привыкший к послушанию Лутерин двинулся к прозрачному остову. Душа уже готова была протянуть вперед руки в привычном жесте благорасположения, но тут навстречу ей из очертаний духа вылетел поток частиц, мгновенно объявший ее, словно вихрь огня. Душа в испуге отпрянула. Сияние по сторонам от нее угасло. Лутерин вспомнил рассказы о том, что, прикрепляясь к душам живых, духи умерших и пресытившихся своей смертью могли менять свое местоположение, если это было им угодно.
Он пробормотал извинения и протест против сближения и медленно принялся подниматься сквозь обсидиан, и постепенно скопища духов и останков внизу превратились в угасающее звездное поле. Он вернулся в свое тело, без чувств раскинувшееся на койке в камере, и с некоторой неловкостью ощутил свое живое тепло.
Почти восемь лет отделяли его от того момента, когда его камера повернется дверью к выходному отверстию, еще целых три года — от той поры, когда камера достигнет отметки половины пути в самом сердце этой печальной горы.
Постепенно окружение изменилось. Отвращение Лутерина к себе мало-помалу ушло, ход мысли принял иное направление. Он обратился к расколу между церковью и государством. Предполагая, что этот раскол с давних пор усугублялся, можно было заключить, что по тем или иным причинам приток заключенных в Колесо сократился. Предположим дальше, что отбывшие десятилетний срок освобождались и выходили на волю, никем не замененные. Постепенно Колесо замедлялось. Во внутренностях Колеса оставалось все меньше людей, которые могли бы приводить его массу в движение. Несмотря на то, что мир все еще нужно толкать через пространство, Колесо в конце концов остановится. Он окажется замурованным внутри горы. Возможности вырваться на волю не будет.