Книга Шевалье де Мезон-Руж - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слава Богу! — сказал он. — В ее показаниях нет ничего, что скомпрометировало бы Женевьеву. Еще есть надежда.
— Слава Богу! — в свою очередь прошептал шевалье де Мезон-Руж. — Все кончено, закончена борьба. У меня нет больше сил идти дальше по этому пути.
— Мужайтесь, сударь, — тихо произнес Морис.
— Постараюсь, сударь, — ответил шевалье.
Затем, пожав друг другу руки, они покинули зал через разные выходы.
Королеву увезли в Консьержери. Пробило четыре на больших часах, когда она вернулась туда.
У моста Пон-Неф Морис попал в объятия Лорэна.
— Стой, — сказал он, — хода нет!
— Почему?
— Куда ты направляешься?
— К себе. Теперь я могу вернуться, потому что знаю, что с ней произошло.
— Тем лучше, но домой ты не пойдешь.
— Почему?
— Причина проста: два часа назад к тебе приходили, чтобы арестовать.
— Ах, так! — воскликнул Морис. — В таком случае, мне тем более следует вернуться.
— С ума сошел? А Женевьева?
— Да, ты прав. И куда же мы пойдем?
— Ко мне, черт возьми!
— Но я погублю тебя.
— Тем более надо идти. Итак, в путь!
И он увлек Мориса за собой.
Священник и палач
Как стало известно читателю, королеву из трибунала отвезли назад, в Консьержери.
Вернувшись в камеру, она взяла ножницы и отрезала свои длинные прекрасные волосы, ставшие еще прекраснее из-за того, что вот уже полгода пудра не касалась их. Она завернула волосы в бумагу, написав сверху:
«Разделить между моими дочерью и сыном».
Затем она села, а вернее, упала на стул, разбитая усталостью — допрос длился семнадцать часов — и уснула.
В семь часов ее разбудил шум за ширмой, она проснулась, вскочила, повернулась и увидела совсем незнакомого человека.
— Что нужно от меня? — спросила она.
Мужчина подошел к ней и вежливо поприветствовав, уточнил: она ли королева.
— Меня зовут Сансон, — представился он.
Королева слегка вздрогнула и поднялась. Одно только его имя сказало ей больше, чем длинная речь.
— Вы пришли слишком рано, сударь, — сказала она. — Не могли бы вы явиться немного позже?
— Нет, сударыня, — возразил Сансон. — У меня приказ.
Ответив, он сделал еще один шаг в сторону королевы. Все в этом человеке было выразительным и ужасным..
— Да, я понимаю, — произнесла узница, — вы хотите отрезать мне волосы?
— Это необходимо, сударыня, — ответил палач.
— Я знала об этом, сударь, — сказала королева, — и мне захотелось избавить вас от такого труда. Мои волосы здесь, на столе.
Сансон проследил за движением руки королевы.
— Только, — продолжала она, — я бы желала, чтобы сегодня вечером они были переданы моим детям.
— Сударыня, — ответил Сансон, — это меня не касается.
— Я только думала…
— Я занимаюсь только тем, — продолжал палач, — что снимаю… с приговоренных… их одежду… их драгоценности… все, что они формально отдают мне. Иначе все идет в Салпетриер, где распределяется между бедняками в больницах. Так предписывает постановление Комитета общественного спасения.
— Но, в конце концов, сударь, — настаивала Мария-Антуанетта, — могу ли рассчитывать, что эти волосы вручат моим детям?
Сансон молчал.
— Я возьму это на себя, — пообещал Жильбер.
Узница бросила на охранника взгляд, полный невыразимой признательности.
— Я пришел, — объяснил Сансон, — чтобы отрезать вам волосы. Поскольку эта работа уже сделана, я могу, если желаете, ненадолго оставить вас одну.
— Прошу вас, сударь, — сказала королева, — я хочу подумать и помолиться.
Сансон поклонился и вышел.
Королева осталась одна: Жильбер обратился к ней только за тем, чтобы предложить ей свою помощь и тут же скрылся за ширмой.
Приговоренная встала на колени, на стул, который был ниже других и служил ей скамеечкой для молитвы…
В эти минуты произошла не менее ужасная сцена, чем та, о которой мы рассказали, но участники ее находились в доме священника маленькой церкви Сен-Ландри в Сите.
Священник этого прихода только что поднялся. Когда старая экономка подала ему скромный завтрак, вдруг в дверь дома громко постучали. Даже в наши дни для священника непредвиденный, визит всегда связан с каким-нибудь событием: крестинами, свадьбой или исповедью. Ну, а в то время визит незнакомца мог означать только что-то очень важное. Действительно, в ту эпоху священник больше не был просителем божьих милостей, а должен был вести дела с людьми.
Однако аббат Жирар принадлежал к числу тех, кому можно было бояться меньше других: он дал клятву Конституции, совесть и порядочность взяли в нем верх над эгоизмом и религиозностью. Несомненно, аббат Жирар допускал возможность того, что и такой образ правления может быть успешным. Но жалел о злоупотреблениях по отношению к Боту и связанных с именем Бога. Жалел в душе. Выбор же его был иным: он оставил себя, своего бога и принял братство республиканского режима.
— Посмотрите, мадам Жасинта, — попросил он, — посмотрите, кто это так рано стучит в нашу дверь. Если это случайно не какое-нибудь срочное дело, о котором просят, то скажите, что сейчас меня вызывают в Консьержери и мне следует немедленно туда отправиться.
Мадам Жасинту[68]раньше называли мадам Мадленой; но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка. Впрочем, и аббат Жирар согласился вместо кюре стать гражданином.
По приказу хозяина Жасинта поспешила спуститься в маленький сад, в котором находилась входная дверь. Она отодвинула засовы и увидела молодого человека, очень бледного, очень взволнованного, но с приятным и честным лицом.
— Месье аббат Жирар? — сказал он.
Жасинта обратила внимание на беспорядок в его одежде, длинную бороду и нервную дрожь, бившую пришедшего: все это казалось ей дурным предзнаменованием.
— Гражданин, — запротестовала она, — больше здесь нет ни сударя, ни аббата.
— Простите, сударыня, — продолжал молодой человек, — я хочу сказать викария Сен-Ландри.
Жасинта, несмотря на свой патриотизм, была тронута словом сударыня, которое теперь практически не употреблялось, однако ответила:
— Его нельзя видеть, гражданин: он молится.