Книга Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сдал всё же, чёртов француз… — в раздражении покачал головой Темницкий, — и чего ему не хватало, уроду! Вроде и бабками не обидел, и общались как надо, честь по чести. Так он, получается, на тебя теперь работает, — чертыхнулся он. — Эх, не знал, где прикуп лежит, не то б загодя соломки подстелил. Теперь хоть ясно, откуда первые ноги произросли, твою мать!
Лев Арсеньевич не стал разубеждать первого зама насчёт Себастьяна. Наоборот, неожиданная версия разоблачения, подброшенная самим же Темницким, устраивала его как нельзя лучше. Тот же, не снижая оборотов, пробовал давить дальше, беря то на жалость, то на сочувствие. А заодно придерживал в рукаве единственную краплёную карту, время которой, как чувствовал Алабин, вот-вот должно было настать.
— Мне без тебя — во! — Евгений Романович энергично чиркнул ладонью по горлу и продолжил, не давая собеседнику роздыха: — Край! С Ираидой просто получилось так, не моя вина, поверь, она же сама и виновата во всём, идиотина, никто этого не хотел, богом клянусь. И алкаш этот, тоже абсолютно ненадёжный был, пил непробудно, так рано или поздно всё одно б допился и пасть свою где не надо бы распахнул по дурному делу. Не знаю, если честно, как ты всё это просёк, просто ума не приложу, но ты мне нужен, Лёвушка, а я нужен тебе. Оба мы нужны друг другу. — И взглянул тому прямо в глаза, пытаясь выискать в них хотя бы малую частичку сочувствия. — Ладно, пускай бог захлопнул передо мной дверь, хрен с ним, но, может, в таком случае он хотя бы отопрёт для меня окно? Короче, предлагаю пятьдесят на пятьдесят, без никаких. Ты — как?
— Я? — пробормотал Лев Арсеньевич, немало поражённый таким оборотом дела. — Я пока хреново…
Чего-чего, а подобного не ждал. Не думал, что убийца станет предлагать половинную долю в обмен на молчание. Он мысленно помножил двенадцать на… примерно… если в евро… с учётом… И поделил пополам. Получалась цифра, от которой не то чтобы делалось напрямую страшно… Нет, на самом деле всё было много хуже, от такой цифры могла начать сомневаться сама душа. Это-то и было по-настоящему страшным и тревожным.
— Всё же сволочь ты, Темницкий, — покачал он головой, — ничто тебя, смотрю, не берёт: ни бес, ни ангел, ни жалость, ни любовь, ни совесть никакая.
— Это ещё не всё, Лёвушка, — по-деловому продолжил тот, не придав значения алабинским словам, — хочу сказать ещё, что мы ведь с тобой почти родственники! — Отметив удивление на лице его, пояснил: — Вот ты не в курсе, а только родительница моя всю жизнь с твоим отцом провела, ну, после кончины мамы твоей, я имею в виду. Они же скоро как двадцать пять лет вместе — считай, четверть века. Любила его всегда, и он ответно любил, только тебя не посвящал и не спрашивал. Не хотел, не верил, что примешь. А ты как съехал с набережной, так она почти всякий день у него бывала по вечерам, кроме дней, когда ты появлялся. От меня-то она не скрывала, потому что у нас с ней очень близкая связь, не как у вас с Арсений Львовичем. Так что смотри, Лев Арсеньич, и имей это в виду, не всё так просто устроено в этом несовершенном мире.
Эта новость на самом деле была серьёзной. Хотя если уж на то пошло, то и на этот аргумент Темницкого, решившего использовать его во спасение, ему было ровным счётом наплевать. Поразило другое: насколько же он, Лёвушка Алабин, запугал, оказывается, собственного отца, достойного мужчину, сильного, волевого человека, что тот укрыл от него многолетнюю связь с женщиной. Неужто хватило папе той дурной выволочки, того подросткового спектакля, который он, будучи неоперившимся как надо, неразумным негодяем, устроил ради того, чтобы сесть за руль новенькой «трёшки»?
Надо было крепко подумать обо всём. Впрочем, никакое раздумье теперь уже ни на что не могло повлиять. Гирьки в часах отсутствовали, однако механизм был взведён без их помощи.
— Вот что, родственник, — сказал он на прощание, — ничего не обещаю, мне надо пораскинуть умом. Слишком много навалилось за эти дни, и вообще. Давай будем считать, что я тебя услышал, а ты, надеюсь, услышал меня. Там, — он кивнул на стену кабинетной двери, — ничего уже не остановишь. А об остальном… Остальное решится, думаю, само, рано или поздно. А как решится, пока не знаю. Так что ты тоже думай и предлагай.
И молча вышел за дверь, не протянув на прощанье руки.
Отчего-то ему было нехорошо и не было покойно, хотя сам разговор, как ему показалось, получился нормальным. Во всяком случае, та цель, которую он ставил перед собой, идя на разборку к Темницкому, была, безусловно, достигнута. Ждать оставалось совсем недолго. Однако продолжало тревожить какое-то неудобство, лёгкое, что ли, покалывание изнутри, временами переходящее в жжение посильней. Или же то был зуд иного свойства, и шёл он скорее извне, откуда-то сверху, зарождаясь возле левого виска и уже оттуда медленно и противно стекая в самую середину организма, цепляя по пути горло, слизистую пищевода и больно втискиваясь в желудок. Но то была не резкая, как бывало не раз, понятная ему боль, медленно ослабевающая и переходящая в устойчивую и ноющую. Это больше походило на отменно затупленную тёрку, что вызывало в нём новые ощущения, которые, если хорошо подумать, тоже не берутся ниоткуда, а имеют ясную природу и отчётливый диагноз. Так, вероятно, решил он, зудит в человеке совесть в тот короткий промежуток, когда ему хорошо, но оба они об этом ещё не в курсе. И получается, то — само по себе, это — по себе. А вместе — неуютно.
Нужно было принимать меры, и он вдруг понял какие. И от этой мысли вздрогнул, тоже изнутри, — так, что засевшая в кишках тёрка удвинулась чуть в сторону, отвернув от чуткой сердцевины притупленный режущий край. И от этого толчка тоска его тоже слегка ослабла, отпустив прижим, и потому, глубоко вдохнув и выдохнув пару раз, Алабин ощутил облегчение, на которое не рассчитывал.
Он миновал длинный служебный коридор, выстланный псевдоперсидской ковролиновой дорожкой, завернул за угол и вступил в пространство экспозиций. Миновав лестницу, по кратчайшей прямой Лёва энергично пересёк галерею залов с восьмого по четвертый и достиг границы с третьим.
Она, его Ева, стояла слева от арочного проёма, разговаривая со смотрительницей-соседкой. Появления его она не заметила, и Лёва, чуть притормозив и перейдя с рыси на шаг, стал медленно приближаться к ним сзади, одновременно прислушиваясь к разговору. Хотелось оттянуть момент встречи, потому что он уже знал, а она ещё нет. И это было невероятно важно, то самое, что он сейчас собирался ей предложить.
— Так вот я и говорю, — продолжала атаковать Еву Качалкина, — ложý его прям сюда, у кровати своей же, в головах, чтоб совсем уж заметно стало, кошелёк-то. Там, смотри, десятками одними приспособила, наменяла заранее, когда третьего дня домой ехала. Всего пятнадцать бумаг, одинаковых. И одна полсотенная, чтоб уж совсем насмерть соблазнить, ежели что. Ладно, дальше слушай, Евочка. Прихожу, разуваюсь, всё такое, и первым делом — к себе, к постели своей же. И ноги прям дрожат, не идут, ну, будто заранее уже отчаиваются. А сама всё равно не верю, что будет такое сейчас, что не досчитаюсь, не доберу из оставленного. Плюс к тому чувство нехорошее ко мне подкрадывается, хоть и не верю сама. Смотрю, лежит как лежал, тем же боком, я специально запомнила, как его повернула. Ну, думаю, слава-те-ос-споди-слава-тебе, что оберёг внука моего от такого непотребства, чтоб у бабушки родимой из кошелька без спросу тянуть. Беру в руки, считаю. Раз и два считаю, чтоб не обмишурить себя ж саму. И что ты думаешь — нету! Двух бумажек нету, натурально не хватает, всего на двадцать рублей, одна и ещё одна по десятке! Ах, как ведьмища твоя угадала, думаю, леший её побери! Как в воду глядела, старая, спаси её Христос от любой пропажи!