Книга Секс и эволюция человеческой природы - Мэтт Ридли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только подумайте, какие «тоталитарные» выводы следуют из идеи о человеке, как о «чистом листе»! Стивен Джей Гулд как-то высмеивал генетических детерминистов: «Если мы запрограммированы быть теми, кем являемся, то наши особенности непреодолимы. Мы, в лучшем случае, можем их канализировать, но не не в состоянии их изменить»{469}. Он не уточнил, что имеет в виду особенности, запрограммированные именно генетически. Но ту же фразу можно повторить, подразумевая программирование условиями окружающей среды и воспитанием — она не потеряет актуальности. Уже через несколько лет Гулд пишет: «Когда культурный детерминизм объясняет тяжелые врожденные заболевания — к примеру, аутизм — этой психологической болтовней о недостатке или избытке родительской любви, его позиция порой, бывает попросту жестокой»{470}.
Действительно, если наша природа является продуктом нашего воспитания (а кто может спорить с тем, что многие события, происходящие в детстве, действительно оставляют неизгладимый след? — вспомните об акценте), то мы, стало быть, запрограммированы быть теми, кем мы являемся, и никак не можем этого изменить: один из нас — богач, другой — бедняк, третий — принц, четвертый — вор. Такой культурный детерминизм — а его поддерживает большинство социологов — столь же жесток и ужасен, как и биологический, на который сами социологи так страстно нападают. К счастью, правда в том, что наша психика пронизана неразделимым подвижным переплетением этих двух крайностей. Когда мы объявляем ее продуктом наших генов, то подразумеваем, что работа последних настраивается опытом — так же, как глаз учится находить углы, а мозг запоминает словарь. Когда же мы нарекаем ее продуктом окружающей среды, то подразумеваем, что последняя поставляет пищу для обучения, а наш мозг, собранный «по записанной в генах схеме», осуществляет его, выбирая лишь подходящее для себя. Наш организм не станет реагировать на маточное молочко, которое рабочие пчелы скармливают определенным личинкам, чтобы те стали матками. А пчела никогда не научится радоваться улыбке своей матери.
Когда в 80-х свои усилия объединили исследователи искусственного интеллекта и работы мозга, они тоже начали с позиций бихевиоризма: мол, человеческий мозг, как и компьютер — это машина для установления ассоциаций. Но быстро поняли, что последняя справляется с задачами настолько хорошо, насколько удачно написаны программы. Не стоит и пытаться обрабатывать с ее помощью слова, если у вас нет для этого нужного программного обеспечения. Чтобы компьютер мог узнавать объекты, воспринимать движение, ставить медицинский диагноз или играть в шахматы, нужна программа с соответствующим «умением». Даже энтузиасты нейронных сетей конца восьмидесятых быстро поняли: заявив о создании устройства, способного к обучению путем установления ассоциаций, они жестоко ошиблись. Эффективность работы нейронной сети полностью зависит от ее «знаний» о том, какой ответ хотят от нее получить, какую закономерность она должна обнаружить, какую задачу решить, а также какие прямые примеры ей продемонстрировали. Коннективисты, возлагавшие на такие сети большие надежды, прямиком угодили в ту же ловушку, в которую поколением раньше попали бихевиористы. «Нетренированные» коннективистские сети оказались неспособны обучиться даже прошедшему времени английского языка{471}.
Альтернативой коннективизму (а ранее — бихевиоризму) является «когнитивный» подход — попытка раскрыть внутренние механизмы работы мозга. Его развитие началось с идей, высказанных Ноамом Хомски в вышедшей в 1957 году статье «Синтаксические структуры» («Syntactic Structures»). В ней говорилось о том, что устройства, основанные на обучении путем установления ассоциаций, не способны самостоятельно выцепить из живой речи правила грамматики и выучить их{472}. С этим может справиться только механизм, оснащенный априорным знанием о том, что нужно искать. Лингвисты постепенно приняли аргументы Хомски. Тем временем, исследователи механизмов зрения с успехом применяли «вычислительный» поход, сторонником которого являлся и Дэвид Марр (David Marr), молодой английский ученый из Массачусетского Технологического института. Вместе с Томасо Поджьо (Tomaso Poggio) они раскрыли множество математических фокусов, которые проделывает мозг для распознавания объектов, отображаемых на сетчатке. К примеру, выяснилось, что последняя очень чувствительна к контрастным граням между темными и светлыми частями изображения. Оптические иллюзии позволяют доказать, что мозг использует такие грани для определения границ объектов. Эти и другие механизмы являются «врожденными» и предназначены для решения определенной конкретной задачи. И они, вероятно, способны к тонкой настройке путем предъявления примеров. Однако, никакого специального обучения «с нуля» не существует{473}.
Почти любой сегодняшний исследователь восприятия речи согласится с тем, что мозг оснащен некоторыми механизмами, не «получаемыми» из культурной среды, а развивающимися при соприкосновении с окружающим миром и специализирующимися на интерпретации получаемых сигналов. Туби и Космидес утверждают: механизмы его работы более «высокого» порядка устроены по примерно тому же принципу. В мозгу есть «выкованные» эволюцией специализированные устройства, позволяющие человеку узнавать лица, распознавать эмоции и настроение, быть щедрым к своим детям, бояться змей, считать привлекательными определенных представителей противоположного пола, понимать значение слов, распознавать грамматику, социально интерпретировать возникающие ситуации, выбирать подходящую форму орудия для выполнения определенной работы, чувствовать свои социальные обязательства и т. д. Каждый из этих «модулей» оснащен неким априорным знанием мира, необходимым для выполнения соответствующих задач — так же, как человеческая почка создана для фильтрации крови.
Существуют механизмы, обучающиеся интерпретировать выражения лиц — часть нашего мозга учится только этому и ничему больше. Уже в 10 недель мы понимаем, что объекты, которые мы видим — твердые. Поэтому два предмета не могут одновременно занимать одну и ту же область пространства. В будущем это знание не пошатнется даже под напором того огромного количества мультфильмов, которые нам предстоит увидеть. Детей удивляют фокусы, в которых два объекта будто бы занимают одно и то же место. В 18 месяцев они уже понимают, что не бывает взаимодействия между предметами на расстоянии — один кубик нельзя сдвинуть другим, если они не соприкасаются. В том же возрасте мы демонстрируем интерес к сортировке инструментов по их функции, а не только по цвету. И эксперименты показывают: как и кошки, мы полагаем, что любой объект, способный к самостоятельному движению — живой{474}.
Это — еще один пример того, как много инстинктов в нашей голове приспособлены не к современным, а плейстоценовым условиям. Детям, живущим в Нью-Йорке, гораздо проще научиться бояться змей, чем автомобилей — несмотря на гораздо большую опасность со стороны последних. Ибо мозг человека так и остался настроенным на змей.