Книга Смерть секретарши - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В библиотеке он вызвал Таню в холл. Украдкой отдал ей ключ и пробормотал что-то не очень внятное, что-то стыдливое, но она, кажется, уже все поняла сама, потому что лицо у нее было замкнутое и голос во время прощания звучал, как вчера в самом начале ее лекции у книгохранилища (вполне возможно, что она вообще молчала, но он отчетливо слышал ее голос):
— Дорогие товарищи! Любовное счастье является случайным отступлением от нормы, сомнительным и редким вмешательством случая в нормальную, осмысленную жизнь индивида. Краткий обзор отечественной истории не может дать нам и дюжины идеальных, безупречных примеров того, как личное счастье…
— Не сердись, — сказал Гена. И в следующее мгновение уже спускался по лестнице, думая о самолете, о Колпашеве, о том, что он будет делать в Колпашеве, и о том, что ему совершенно нечего делать после Колпашева, и некуда спешить, и некуда лететь…
Маленький самолет долго, очень долго тащил их над пустынными болотами и лесами, не имевшими даже признака человеческого жилья, и Гена удивился тому, что поселенные на этом гигантском пространстве люди ухитряются жить в тесноте, воевать из-за трех метров жилой площади, считать эту вот именно клетку с двумя окошками и трехметровой кухонькой центром мироздания, своим домом, рваться в него, стремиться… Точно угри, завезенные в тверскую селигерскую глушь и упорно, до смертельных судорог прокладывающие себе путь назад, в Саргассово море, точно муравьи, которые упорной струйкой тянутся в гигантский свой муравейник, точно пчелы… Человек сродни и муравью, и пчеле, и угрю, он вовсе не является покорителем Вселенной, да и сознание его не может вместить огромные эти пространства, не обнимает всего разнообразия земной жизни. Он не может возделывать эти пространства, не может наполнить их плодами земли и жизнью — его хватает только на то, чтобы отравить воздух и реки, да и это он делает не нарочно, лишь в отчаянном ослеплении своей активности или жадности, в бессилии предвидеть что-либо, рассчитать последствия. Нужно быть темным Капитонычем, чтобы не видеть, как тщетны все потуги нынешнего жителя земли, еще более неосмысленного, чем житель вчерашний (Танина библиотека внушила Гене робость перед просвещенностью этого вчерашнего землянина, но ведь и вчерашний был так же бессилен перед природой и роком, как нынешний).
Его чувство самосохранения, разбуженное огромностью пространства и ничтожностью человека перед этим пространством, перед всесилием рока и необъятностью знания, приоткрыть завесу над которым у него уже нет надежды, — это чувство побуждало Гену забиться в свою нору, отыскать для себя уголок в этих просторах, дать ему название… И по непреодолимому кругу, по которому мысль его блуждала все эти дни, он снова и снова возвращался в бедную московскую комнатку с видом Эйфелевой башни и писающего младенца, возвращался к своей беде и своему спасению — к Рите.
Энергичная девица из райкома комсомола встретила Гену на аэродроме в Колпашеве, исполненная решимости показать ему как можно больше прекрасного, всяческой колпашевской нови, достойной быть увековеченной на цветной фотопленке и отраженной на страницах центральной печати. С этой целью она прямо из аэропорта потащила его в какой-то барак строителей, где жила одна очень передовая девушка. Передовой девушки на месте не оказалось, и райкомовская энтузиастка оставила Гену в пустой, прохладной и жутковатой комнате, где проживала передовая девушка вместе с несколькими передовыми подругами.
— Подождите, она непременно найдется, — сказала энтузиастка и убежала на поиски. А Гену вдруг охватило чувство ужаса и безнадежности, какое не часто находило на него в командировках. Ему показалось, что он больше никогда не выберется отсюда. Он решил взять инициативу в свои руки. Он сам немедленно пойдет в медучилище и снимет там все, что нужно (или не снимет ничего — перебьются). А потом он немедленно улетит, уедет на поезде, уйдет пешком, только бы не видеть этого страшного, нетопленного барака, заставленного сиротскими койками, не видеть воды в ведре с корочкой льда и вмороженной в многоцветные льды будочки деревянного сортира за окном. Гена долго шатался один по медучилищу в поисках типажа и, находясь в несколько подавленном состоянии, не сразу осознал, что его присутствие в этом сугубо девчачьем заведении произвело немалый переполох и что маловозрастные студентки училища, не довольствуясь двусмысленными шуточками, переходят к выпадам и прямым предложениям. В конце съемок одна из них, вероятно самая смелая, подошла к Гене и сказала, что несколько девушек собрались в их комнате и ждут его на товарищеский ужин. Гена ответил, что он не в настроении, так что он просто пойдет погулять.
— Могу вам райцентр показать, — не растерялась маловозрастная девица. — Времени у меня навалом.
Гидом она была, конечно, не слишком осведомленным, но зато она могла просветить Гену по поводу жизни в общаге и заветных девичьих тайн, бывших, впрочем, достоянием всего коллектива.
— Вы не думайте, что мы маленькие, — начала она с энтузиазмом. — У нас в комнате почти все с мальчиками дружат. Я лично с пятнадцати лет дружу…
— Где же вы дружите? — спросил Гена, все еще не осмыслив со всей определенностью новое значение невинного русского глагола.
— Ночью в комнату к нам приходят. Через окошко. И каждая на своей койке дружит…
После этого признания половозрелая девица привела Гену в дикий горпарк, где от ворот прямым ходом потащила его к беседке, как видно, давно облюбованной медичками для дружеского времяпрепровождения. Судя по ее возбужденному виду, именно здесь она собиралась дружить с Геной и намерена была приступить к дружбе немедленно. Она прижималась к нему всем телом и тяжела дышала: дыхание у нее было детское, несмотря на табачный привкус. Гена, неудобно упершись кофром в столбик беседки и рассеянно блуждая рукой по ее горячей спине и толстой полудетской попе, размышлял над тем, что же она может соображать по этой части и главное — что она может понимать в любви, эта малолетняя колпашевская школьница из общаги. Как ни странно, она не была разочарована его неудачей и, провожая его до гостиницы, продолжала трогательно тереться щекой о рукав его пуховки, с дикарским интересом трогая то молнию, то брелок на кофре, то его шапку.
Оставшись один в малокоечном номере, Гена стал думать о Рите. Она происходила из такой же глуши, и страх перед провинцией висел над нею всегда. В столице она стала опытной, «битой», потому что ей всего приходилось добиваться самой, и разве такой уж ненужной, такой неприменимой была эта ее благоприобретенная практичность? Гена и сам ведь не раз использовал ее умение обойти шефа, пробить ему командировку или аванс, пристроить фотографии в соседнюю редакцию. А уж сколько этим пользовались другие — бессчетно! Чего она могла бы набраться, останься она здесь, между бараком общаги и беседкой общего пользования в горпарке? Что она могла принести отсюда в Москву? Да и как встретила ее Москва, которая так дорожит своей площадью обитания? Гена пожалел, что никогда не съездил в Алабино, не видел ни тети Шуры, ни ее отпрысков (их, кажется, звали Игорь и Вадим, и им было уже, вероятно, больше двадцати)…
Наутро Гена добился на почте разговора с Москвой. Он не раз представлял себе, как он услышит ее голос, и думал о том, что и как он ей скажет. Никаких «надо поговорить». Им больше не нужно ничего обговаривать или обдумывать, потому что он уже все обдумал за них двоих. Наговорились. Хватит. Он скажет ей просто: «Очень хочу тебя видеть». И еще он скажет: «Ни о чем таком не думай. Слышишь? Все будет хорошо». Он обмер, когда к телефону подошел Евгеньев. «А Рита? — закричал он возбужденно. — Рита что, вышла?» Евгеньев сказал, что Риты не будет сегодня, что она взяла отгул и будет только в понедельник. Скорей всего, в понедельник. Голос Евгеньева показался Гене странным, неуверенным. Гена хотел спросить, с чем это связано — ее отгул и ее отсутствие, но не решился. Подумал, что не надо спрашивать. Во всяком случае, у Евгеньева.