Книга Божий мир - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В Изра́иле! В Изра́иле!..
– Цыц!
– Верю, – хмуро посмеивался младший.
– Надо вам, ребята, побывать на Мёртвом море, – вступала в разговор Вера Матвеевна. – Искупаешься в нём с десяток раз и – как молодой.
– Ну? – мычал Михаил Ильич.
– А русских там – пропасть! – перебивал жену Александр Ильич. – Так порой и мерещится, что снова очутился где-нибудь в Союзе… В Израи́ле и нищий, самый что ни есть бездомный не пропадёт: на бережку моря палаточку разбивай и – живи себе на здоровье. Теплынь! Комаров нету! А покушать – у-у-у, ноу про́блем. – И под «ноу про́блем» он щеголевато щёлкал пальцами; а младший следом грубо кашлял в кулак. – Ресторан или закусочная закрываются – и столько выбрасывается доброго харча, вернее, выставляется для бедноты, что диву даёшься. Уж мы-то с Верой знаем: какие-никакие, но торгаши теперь! А в России как: приготовили котлеты, но сегодня не продали, завтра могут загнать, послезавтра, а то и послепослезавтра. В Израи́ле не то, братцы мои: утром приготовил, а ежели не продал до вечера – выбрасывай. Выбрасывай, голубчик, не финти! Подловим – худо тебе будет. Так-то! Ну, что, родненькие мои, двинем в Израи́ль?
– В Изра́иль!
– Ну, поучи учёного!
Михаил Ильич слушал напряжённо, враждебно. Иногда замечал:
– Ты, Саня, про свою новую родину говоришь так, точно экскурсоводом заделался. Назубок выучил текст и – эх, понесло тебя. – Помолчав, мог добавить не без яда в голосе: – Или – из тебя? Слабительное принял али объелся ещё там, на своей новой родине, чем несвежим, к примеру, котлетками? И вот – желудок испортил.
А так больше отмалчивался, низко склонив свою вечно встопорщенную, казалось, наэлектризованную голову. Но временами, поддаваясь воздействию спиртного, наступательно обрывал брата:
– Да ты чего буровишь, Сашка? Всё-то у тебя ноу про́блем! Но как можно бросить Набережное? Оно же в сердце! Точно клапан! Понимаешь, дурило-мученик? Вросло оно в сердце. Да и разуй ты глаза, брательник: как от этакой красотищи можно по доброй воле отказаться! – И Михаил Ильич широко, по-хозяйски горделиво обводил рукой, захватывая и немаленький кусок неба, будто и оно было составной частью села.
Александр Ильич в ответ бормотал, ища в себе злости на брата хотя бы крошечку. Но не находил. Ворчал:
– Тоже, что ли, в чичероне подался? Или объелся чем несвежим да испортил желудок?
Однако в голосе не чувствовалось ни торжества, ни иронии, скорее – растерянность. Послушно смотрел, куда указывал брат.
Большое, развернувшееся рукавами на все четыре стороны света Набережное с сосновой рощей, с поросшим берёзами и осинами распадком, который у окраинных домов расползался влажными, болотистыми луговинами, с волнами полей и огородов вдали было поистине и бесспорно прекрасным местом. Усадьба Небораковых огородом выходила на самый берег зеленцеватого пруда размером сто шестьдесят пять на сто девяносто семь шагов Михаила Ильича, – подсчитал он, любя всему учёт и счёт. Сосновые леса, которым, посмотри на них сверху, конца и краю не видно, безбрежьем синеют вдалеке и где-то далеко-далеко выплёскиваются к Байкалу. Само село – это всё крепкие дома, это просторные усадьбы с хозяйственными постройками, банями, гаражами, тракторами и телегами во дворах, с мычащей и блеющей животиной, с кудахтаньем и кряканьем, с детскими, наконец, голосами. Неухоженного дома не найти, покосившегося забора не встретить. И всегда оно было таким, только в последние пять-шесть лет этих лихих девяностых годов безобразно уходящего века порасшаталась и заприхрамывала в нём жизнь.
Село издавна облепляло пруд, нарастало вокруг него, потому и Набережное. Протекал тут тонюсенький ручей, бравший начало в распадке, а там пятьдесят ли, шестьдесят ли, никто ни разу не мог сосчитать точно, даже Михаил Ильич, било из земли студёных серебристых ключей. Когда-то, ещё в царские времена, перегородили эту безымянную речушку высокой насыпью и выстроили большой птичник. Разводили гусей и уток, а им без воды, без курнания никак нельзя. Но потом птичника не стало: развалился, сначала экономически, а потом, бесхозный и обветшавший, и физически; да к тем же бедам и пожар на нём случился. Народ потихоньку растащил имущество до последних брёвнышка и доски, не пропадать же добру. Не стало, как и не было, без малого сотню лет благоденствовавшего предприятия, словно бы ни яиц, ни мяса, ни пуха, ни пера уже не надо было людям. А вот пруд остался. Стоит себе спокойно, казалось, и знать не хочет: коли исчезло государство, Советский Союз, так и ему следует исчезнуть, быть может, испариться.
Беседа братьев обрывалась. Уходили Небораковы спать, вздыхая и покряхтывая по-стариковски, ладошками с преувеличенным усердием шлёпая на себе комаров и мошек.
Казалось, можно было бы и прекратить эти тяжёлые разговоры, но деятельная Вера Матвеевна не унималась, и супруга исподволь подбивала, настропаляла. Он сердился, но по привычке слушался жену. Да и очень хотелось ему, чтобы брат жил с ним, как раньше, «чин чинарём». Снова и снова за ужином через неделю, через две затевалась «пропагандистская», как снисходительно посмеивался младший, беседа.
Михаил Ильич перестал возражать им. Но, слушая, темнел лицом и пил всех больше.
За всю жизнь дальше Иркутска и Байкала да ленской тайги никуда он не выезжал, кроме что в армию под Владивосток. Чем живут другие народы и государства – не знал, кроме как из телевизора, которого не любил, а присаживался к нему тогда, когда уж совсем было делать нечего. Жене, большой охотнице до телевизора и обижавшейся, что не хочет вместе с ней какую-нибудь передачу посмотреть или сериал, так отвечал:
– Хочу жить своим умом, Лариса. А заёмный – он и есть заёмный. Придётся после по чужим счетам платить. Да с процентами!
– Ой, мудришь, мудрило.
Но брату и его жене Михаил Ильич, хотя и не выдавал этого внешне, всё же верил. Верил, что где-то там, пусть даже и в нещадно палимом солнцем крохотном Израиле, жизнь налажена, упорядочена, и люди там, похоже, вполне довольны и даже, быть может, счастливы. Верил, что они получают зарплату вовремя и достойную. Верил, что у всех есть работа, а если нет, то государство и общество помогают человеку жить прилично, не опускаться и не отчаиваться.
По вечерам уже в постели Михаил Ильич шептался с женой:
– Понимаю, Лариса: в Израиле жилось бы нам сытнее да теплее. Но, выходит, в Набережном нам неплохо живётся, коли не убегаем сломя голову. Всё ведь кругом своё да родное. Ну, правильно я размышляю?
– Правильно, правильно, – зевала жена, которой рано утром надо корову выгнать в стадо, свинью накормить, да и попросту привыкла она пораньше ложиться и спозаранок вставать. – Давай спать, что ли… а то мы в кровати с тобой точно на профсоюзном собрании или на педсовете. Кто услышит, скажет, сдурели под старость лет.
– Хм, на «профсоюзном собрании», – переворачивался на другой бок Михаил Ильич.
Но ему не спалось, как ни старался. Выходил во двор и в знобком воздухе под звёздами курил на ступенях крыльца, порой трепля собаку или поглаживая запрыгнувшую на колени кошку. Утром ведь не надо было бежать на работу, как раньше, как много-много лет. Начальство ещё в начале мая сказало ему, что он теперь в бессрочном отпуске.