Книга Третьяков - Лев Анисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мысль о художественном съезде в России явилась не впервые, — говорил он. — С глубокой признательностью должны мы вспомнить незабвенного славного художника, который всю жизнь был неутомимым деятелем на пользу русского художественного развития. Иван Николаевич Крамской в 1882 году стремился осуществить Первый художественный съезд в Москве… Крамской выработал программу, обнимающую самые насущные вопросы развития родного искусства. Стремлению Крамского не суждено было осуществиться при жизни. Ныне Московское общество любителей художеств с полным сознанием трудности задачи, но с глубокой верой в жизненную силу идеи съезда решило предпринять это дело.
Вечером участники и гости съезда присутствовали на праздничном концерте. Настроение у всех было приподнятое. Все понимали, происходящее в этот день — событие историческое в культурной жизни России.
Звучала классическая музыка, читались стихи…
Несколько дней работал съезд.
На заседаниях обсуждались вопросы эстетики и истории искусства. Говорилось о постановке рисования в учебных заведениях, музейной деятельности. Напомним лишь некоторые темы обсуждавшихся докладов: «Правда, манера и манерность в живописи», «О началах искусства», «О современных симпатиях и антипатиях в области старинной живописи», «О роли любителей в деле искусства».
В последний день съезда председательствующему передали, что хочет говорить H. Н. Ге. Он сидел в зале рядом с дочерью Л. Н. Толстого Татьяной.
Тотчас за H. Н. Ге прислали человека и тот проводил его на кафедру. В холщовой рубахе, в старом пиджаке вышел пожилой художник к публике, вдруг разразившейся громом рукоплесканий, стуков и возгласов, что совсем взволновало его. Он и так едва ли не всю ночь перед этим размышлял, выступать ему на съезде или нет.
Краска прилила к его лицу. Едва поутихло, H. Н. Ге, положа оба локтя на кафедру и подняв голову к публике, сказал:
— Все мы любим искусство…
«Не успел он произнести этих слов, — вспоминала Т. Л. Толстая-Сухотина, — как рукоплескания, стуки, крики еще усилились. Николай Николаевич не мог продолжать… Несколько раз он начинал, но опять начинали хлопать и кричать.
После шаблонных речей разных господ во фраках, начинающих свои речи неизменным обращением: „Милостивые государыни и милостивые государи“ и т. д., слова Ге, сразу объединившие всех присутствующих, и его красивая, оригинальная наружность произвели на всех огромное впечатление…»
— Этот съезд празднует открытие коллекции Третьякова, — продолжал H. Н. Ге. — Действительно, она дорогой памятник. Для меня особенно дорога, потому что она для меня живая. В каждой вещи, в каждой картине я вижу и страдания, и радости, и все то, что переживали мои дорогие друзья, умершие и ныне живущие. Но это будет поверхностно, если сказать, что эта коллекция дорога тем, что она учит, помогает тем молодым художникам, которые примыкают к ныне живущим, она помогает им двигаться вперед и говорить о тех вещах, которые уже открыты и которых нечего искать, а искать новые дальше и дальше. Вот ее громадное значение как школы. И это можно чувствовать уже потому, что Москва гораздо больше дает художников, чем все другие центры, не потому, что они в Москве рождаются, а потому, что стекаются сюда со всей России, имея под рукой такую галерею, такого учителя… — Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил: — Павел Михайлович Третьяков не есть только коллектор, это есть человек, любящий искусство, высоко просвещенный, любящий художников…
Он сошел с кафедры под гром аплодисментов.
Наступал вечер. Закрывая съезд, председательствующий поблагодарил собравшихся за принятое участие в нем и сказал:
— Павел Михайлович, объединив в картинах целую эпоху русского художественного творчества, подвинул русских художников к первому шагу единения. Со словами благодарности к Третьякову я обратился на первом заседании съезда, словами благодарности и заканчиваю наши занятия.
И тут к кафедре вновь направился H. Н. Ге.
— Я не могу не сказать, я должен сказать, — волнуясь, произнес H. Н. Ге — На этот съезд я смотрю как на величайшую награду для нас, художников, за долгие труды, которые были понесены нами. Это тот ответ общества, тот ответ всех просвещенных людей, которые сказали этим, что наши труды не были напрасны…
* * *
Из Петербурга, через Рыбинск, П. М. Третьяков отправился в Кострому.
Весна. С Волги веяло свежестью. По старинным улочкам купеческого города катили телеги, тарантасы.
Звонили колокола.
Павел Михайлович любил этот город.
В свободное время, кончив дела, он отправлялся неспешно к откосу, к беседке Островского, откуда далеко было видно Волгу, бегущие по ней веселые пароходы, медленно ползущие груженые баржи, качающиеся на волнах смоленые рыбацкие лодки.
В гостиницу возвращался обычно поздно вечером.
В один из дней знакомый до боли голос остановил его едва ли не у самых дверей городской гостиницы:
— Павел Михайлович, любезнейший, вы ли это?
Из остановившейся коляски ступал на мощеную мостовую отец Василий.
— Батюшки! — обрадовался Третьяков. — Отец Василий, какими судьбами?
Они троекратно облобызались.
— Смотрю, по обличью и походке дорогой моему сердцу человек идет — Павел Михайлович. Рад, рад несказанно, — говорил отец Василий. — А я вот с пристани. Живу ныне в Костроме.
Из богато убранной коляски, на которой ехал отец Василий (ныне он был уже епископ Виссарион), за беседующими с любопытством и со вниманием смотрели духовные лица, сопровождавшие владыку.
— Не будете ли столь любезны, дорогой Павел Михайлович, навестить меня завтра, к вечеру, в монастырской гостинице. Хотелось бы послушать вас и узнать о здоровье домочадцев ваших, поговорить, если это вам удобно. За вами пришлют. Я ведь так понимаю, вы в этой гостинице остановились?
Третьяков кивнул.
Вечер. В окна монастырской гостиницы поглядывала луна. Давно остыл самовар на столе, покрытом белой скатертью. Гость и хозяин продолжали разговор.
— Порабощение церкви, ее антиканонический строй, отсутствие независимости духовной власти свели церковь до обрядового института, — говорил епископ Виссарион. — С этим нельзя не согласиться. И это мы наблюдаем в нашей истории. И потому, скажу я вам, дорогой Павел Михайлович, и наблюдается еще с петровских времен отход так называемой свободомыслящей интеллигенции от церкви. Происходило, да и по сию пору происходит предательство церкви. Вся история русской интеллигенции в прошлом и нынешнем веках шла и идет под знаком религиозного кризиса. А выражается он чаще всего в переходах от страстной веры к страстному безверию. Но, благодарение Богу, ни отступление от церкви, ни государственный гнет не разрушили ее внутренней духовной жизни. И вот еще одно, что мне очевидно и о чем давно хотел сказать вам: художнику русскому не приходит в голову, что его творчество может быть связано с духовным наставничеством.