Книга Поклонение луне. Книга рассказов - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она смеялась! Она смеялась над ним!
– Что ж не договариваешь?! Начал, так договаривай!
Ей просто очень хотелось это услышать.
И он разжал губы и зубы и громко, отчетливо, будто на лагерной пионерской линейке, отчеканил:
– Я! Вас! Люблю!
– Вот как! – Она хохотала. Хохотали зубы, хохотали нежные розовые губы, хохотал, подпрыгивал на груди золотой крестик. – Но ведь мальчик мой! Ты же малыш! А я вся седая!
Смеясь, она показала длинным музыкальным пальцем на свои волосы, чернь и серебро, под жемчужной сеткой.
Лодик хотел опустить глаза. Но не опустил.
И она прекратила смеяться.
И он, глядя на нее, ей в синие веселые глаза, отступил на шаг. Еще на шаг. Еще. Под его спиной оказалась твердая дверь. Он, продолжая глядеть на нее, рукой дернул ручку двери на себя – и выпал в пустоту. И побежал по лестнице. Вниз. Вниз. Еще вниз.
Лилия упала ему под бегущие ноги, и он наступил на нее, и в золотую кровь раздавил нежный цветок.
Он бросил ходить к ней на уроки. Музыка умерла. Рояль умер, его убили пулей в многострунное брюхо. Немецкий язык, да это ж язык фрицев, язык врага, гадкий, отвратительный, будто ихняя немецкая овчарка лает. Не лает даже, а брешет. Зачем он будет учить собачью брехню. Но когда наступал час ухода на урок, он из дома уходил; а матери врал, что да, пошел к Екатерине Петровне, да, нет, не опоздаю, пока. И уходил; и тенью слонялся по Костроме; и мы победили врага на Курской дуге, и наступала голодная, лютая зима, а вслед за ней упрямо, бешено налетала с юга птичья, голодная весна, и сырым подталым льдом тянуло с Волги, и стаи ворон взвивались в рваное серое небо с куполов разрушенных церквей, и голые ветки переплетались и били друг друга, бились над ошметками грязного, жесткого последнего снега в яростном, сумасшедшем, по-летнему жарко-синем мартовском небе.
Ольга Алексеевна исправно платила Сулхановой деньги за уроки. Раз в месяц Ольга появлялась у нее, вынимала из черепаховой старой сумочки деньги, тихо клала их на черную, озерную, гладкую крышку рояля. Сулханова брала деньги с крышки рояля и молчала. Она больше не угощала Ольгу абрикосовым вареньем, а тем более ветчиной. «Закончилась твоя лафа, – думала Ольга бесовски, хитро, – оборвалась богатая партийная ниточка. Партийная?! А какая же еще! Может, у тебя любовник был начальник горкома, а теперь вот тебя, красавку, побросал!» Смутно мелькали обрывки гадких, плохих мыслей о более высоких покровителях – о Москве, о ЦэКа, о кремлевском пайке, о красной огненной, рубиновой икре, что она тут ела ложками, да, Лодик и про это рассказывал, и даже сам ел, она угощала. «Понищенствуй теперь-то, как все мы». Ольга кланялась и уходила; Сулханова кивала и опять молчала. Они обе играли в молчанку. Может, это было лучше всего. Женщинам, им надоела женская трескотня. А война отняла желанье поделиться бедой с ближним, потому что у всех была одна беда.
Резкий, режущий ветер с Волги, и март, и мокрый снег, и вдруг колотит дождь, и надо бегать, бегать по улицам до одури, вспотеть и простудиться, и умереть, ведь от любви нет спасенья. Ветки скрещиваются над головой, над стриженой головою-кеглей, голой, без шапки. Мать водила его в женскую баню, а ведь он уже большой! Он – мужчина! И там, в бане, он смотрел на голых баб! У них такие курчавые, густые волосы внизу животов! Не у всех. У старух – нет! А у нее?! У нее – там – такие же волосы?!
Лодик прибежал к Сулхановой однажды вечером. Заколотил в дверь. Она так бежала к двери, что запнулась о сундук и чуть не упала, и больно подвернула ногу. Думала – телеграмма. Распахнула дверь – на пороге мальчишка стоит! Пот течет по лицу. Вскрик вылетел из нее: да ты мокрый весь! Схватила его за руку, за собой потащила. Где ты был?! Где ты бродил?! На тебе же лица нет! Мать твоя меня убьет! Он собачьими, а через миг волчьими, горящими глазами глядел на нее, и ей казалось – он не видит ее, а видит что-то иное за ее спиной.
Вынула из шкапа графин с водкой, поставила на стол; живо раздела мальца, рассупонила. Лодик весь дрожал. «Да ты болеешь. Ты заболел». Дальше она все время молчала. Не выронила ни слова из прекрасного рта. Почти догола раздела. Уложила на диван. Он тупо, бараньими глазами разглядывал обивку в мелкий цветочек. Ее руки нежно перевернули его на живот, взяли графин; плеснули водки из графина в ладонь; стали растирать ему спину. Водка мятным холодом лилась между худых лопаток. Руки растирали крепко, с мужской силой, мяли и давили, и крепко пахло спиртом, и спина постепенно розовела, потом краснела, потом Сулхановой показалось – кожа мальчика сейчас загорится, и она бросила эту процедуру.
Руки налили водки в хрустальную рюмку, и рюмка была поднесена к лицу Лодика, и рука поддержала голову Лодика под затылок, нежно, а другая рука держала рюмку и, пока он пил, осторожно наклоняла ее. Ни капли водки не пролилось на подбородок. Мальчик смело выпил всю водку, как лекарство. Сулханова накрыла Лодика шерстяным, верблюжьим толстым одеялом до ушей. Пошла на кухню. Вернулась. С тарелкой в руках, и то, что на тарелке лежало, сверху было оловянной миской прикрыто. Лодик лежал под одеялом и уже не трясся. Он лежал и горел, и горели малиновым диким костром его скуластые щеки, и горел бычий лоб, и кожа выше лба, на темени, там, где машинка сняла темные волосы почти под самый корешок, тоже розово, ярко горела. Сулханова села на краешек дивана, сбросила на диван миску, взяла с тарелки длинными нежными пальцами блин из серой муки пополам с лебедой и насильно втиснула в рот мальчику, в зубы.
Она кормила его нищенскими, военными блинами с тарелки, из рук, голодного зверька. Он послушно ел. Шевелил челюстями. Блины в тарелке кончились. Она поднесла тарелку к носу, жадно и жалко вдохнула запах жареной пустоты. Мальчик приподнялся на локтях, как-то странно, дико и светло, поглядел на нее. И веревка оборвалась внутри нее. И обрывок веревки загорелся, затлел; и скорый, жадный огонь пополз, полез вверх, и она вдруг поняла, что эта веревка идет из ее сердца, и что ею, веревкой этой, кто-то грозный и невидимый крепко вяжет, связывает их обоих – ее, почти старуху, и мальчика, почти младенца. Лодик сел на диване, она сидела слишком рядом. Он наклонил бычью лобастую голову, взял в руки ее руку и припал к ней губами. Кажется, укусил ее за руку, и она опять подумала: у, зверек. А потом вскинул голову, бросил ее вперед, будто воздух боднул, – и Сулханова поняла, что мальчик целует ее грудь. Там, где светился во тьме комнаты, в мартовских сумерках, золотой ее крестик.
Вот он, этот ожог детских губ. Боже, того ли ты хотела! Боже, я не хотела, чтобы мальчик влюблялся в меня. Ты видишь, Гмерто, не хотела. Но это произошло, и что теперь делать? Лодик обхватил ее руками. Тыкался ослепшими, счастливыми губами ей в плечи, в голую шею, и там, где впечатывались его губы, там, ей казалось, вырастали цветы. Влажно стало внутри. Она испугалась себя. Мальчик показался ей взрослым, старым, опытным, великим мужчиной. Она опустила голову и взяла его руку в свою. Раскрыла ему детскую ладонь. Я тебя понимаю, без слов сказала она, прижала его ладошку сначала к своей щеке, а потом прижала ко лбу, и он ее тоже понял. Они поняли друг друга. Они оба дрожали сладкой, первой дрожью. У него было все первое, и его волненье передавалось ей. Она тоже стала девочкой, и у нее тоже ничего еще не было, и у нее тоже все было впервые.