Книга Кислородный предел - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать также знала, что ее ребенок год назад сошелся с этой новой девушкой, Камиллой, которая своей кошачьей привязанностью к сыну и относительной покладистостью удерживала их отношения в рамках, близких к браку без изменения гражданских состояний. Возможно, все у них и сладится до превращения в плоть единую — она же, как мать, будет рада, — так думала она. Сейчас же, изучая склонившегося над экраном сына, она предполагала, что и, верно, он обжегся той запоздалой любовью, которая вдруг настигает человека спустя дни, месяцы и годы ожесточенно-неуступчивой притирки двух самозамкнутых, глухих друг к другу «я», когда зазубренные, ранящие края двух эгоизмов уже основательно сточены и пришлифованы. Но только сплошь и рядом происходит так, что эта готовность подчиниться, слиться, посвятить себя другому приходит слишком поздно, когда служить и подчиняться больше некому. И ты кричишь «готов», а от тебя в ответ уходят, и ладно бы все уходили лишь в отместку за прошлые обиды — в соседний двор и на другой конец большого города, что поправимо, но ведь уходят также по болезни и в результате несчастного случая. Так вот зачем ее ребенок столь жадно изучал возможности всех государственных больниц и частных медицинских центров.
Мать плохо, нет, совсем ее не знала; видела однажды и, стало быть, не очень крепко запомнила лицо. Все совпадало, умение читать по мелким, побочным признакам в обход, поверх всегдашнего молчания сына ее не подвело: на всех цифровых фотографиях возможных невест, в которые подолгу вглядывался Сухожилов, было одно лицо. Открытое и милое. Но вроде бы новое, совсем незнакомое. Все стало ясным, кроме одного, последнего: насколько далеко болезнь вот этой девочки зашла в своих намерениях и можно ли ее остановить консервативной терапией, лазерным лучом, ножом великого хирурга (такие, как известно Анне Павловне из телерепортажей, покамест не перевелись на свете и могут заменить любой из органов, включая сердце, на новый и здоровый) или ее ребенок бесплодно тратит силы ради женщины, которая обречена? Промучившись две ночи и не отважившись спросить об этом сына в лоб, мать двинулась окольным путем расспросов третьих лиц — парией, которых она знала и которые ловили вместе с сыном шальные деньги, словно рыбу, идущую в их сети косяком.
Когда она спросила про Камиллу, Кирюша Разбегаев, добрый малый, сказал ей: «Да бросьте, Анна Павловна, она для Сухожилова — случайный пассажир. Да у него таких, если хотите, — отсюда до Владивостока. Пожили малость и, поссорившись, разбежались». Кирюша был в курсе, но мать до конца не поверила, спросила телефон, координаты, чтобы самой поговорить с Камиллой. Когда ребенок ее отбыл на круглосуточные поиски больной беглянки, мать водрузила на колени телефонный аппарат со старым, дисковым набором и попросила незнакомого мужчину позвать Камиллу к трубке, чтобы поговорить с «мамой Сережи Сухожилова». Камилла ей сказала примерно то же самое, что и Кирюша Разбегаев, — что, к счастью или сожалению, она затронула — как говорится, зацепила — Сережу так же мало, как голод в Сомали насельников швейцарского кантона Ури. «Но он же смотрит на тебя, на рыжую, — сказала мать — часами». — «Вот видите, на рыжую, — сказали ей в ответ. — Я черная всю жизнь была и перекрашиваться, поверьте мне, не собираюсь».
Камилла вытолкнула Анну Павловну обратно в сплошную пустоту неведения, и матери лишь оставалось наблюдать за сыном в те редкие минуты, когда он, находясь при ней, работал челюстями, наспех пережевывая бифштексы с кровью и сочную свинину, в приготовлении которой на пару Анне Павловне нашлось бы мало равных. «Ты больше не работаешь, ведь так?» — спросила однажды с надрывным принуждением ребенка к искренности. — «А это смотря что работой считать, — отвечал Сухожилов со смехом, который показался ей неестественным и преувеличенным, как хохот среднего актера, который очень скверно играет сумасшедшего. — Я, мать, квалификацию сменил. Теперь я это… частный детектив». — «Кого ты так ищешь?» — спросила мать, не зная, какое слово в этом восклицании специально выделить особой интонацией, поскольку с равной силой ей хотелось выделить все. — «Жену известного хирурга и дочь всемирно знаменитого художника, — отвечал он. — Найду — они дадут мне миллион». И больше ничего ей не сказал, поскольку не умел и до сих пор не научился говорить серьезно — особенно в минуты, когда ему было совсем не смешно.
Из телерепортажей и специальной передачи «Ищу тебя» про поиски пропавших без следа и вести родственников мать знала, что такие помешательства вполне могут длиться годами, и жадно уцепилась за представление о том, что люди, потерявшие жену известного хирурга, способны жить на постоянно и необъяснимо возобновляемом ресурсе своей веры бесконечно — без нервного истощения и дистрофии износившегося сердца.
Прошло еще два дня, и он вернулся таким, как будто только что ему в больнице втолкнули в пищевод специальный шланг и помпой закачали в нутро раствор немилосердной истины. «Что?» — спросила Анна Павловна не голосом, а чревом, как и положено в подобных случаях любой нормальной матери. — «Нуклеотиды, мать, у них не той системы», — отвечал он, через силу искривляя рот в недоверчивой усмешке. — «Что?» — «Когда, мать, нечего опознавать и неизвестно, кого именно хоронишь — на самом деле ту или не ту, — врачи обыкновенно выделяют из останков человека хромосомы». — «Но это ведь наука, сын, — она не ошибается». — «Не ошибается, конечно, — врет, — он отвечал, и мать увидела в его глазах упрямство осатаневшего стахановца, готового вгрызаться в мерзлоту официально зарегистрированной смерти. — Я, мать, полжизни занимался тем, что вьщавал живых за мертвых, чтобы забрать их собственность себе, и на бумаге все сходилось настолько запросто, что я не доверяю больше никакой бумаге». — «Но как же, если даже родители поверили? Их кровь не может врать». — «Их кровь, мать, изощряется во лжи, — сказал он гадливо. — Я буду не я — здесь что-то не так».
Безмолвный и обильный снег не падал — висел мохнатой непроглядной пеленой в пространстве между мглистыми громадами стандартных серых новостроек, валил так густо из такой сплошной, лишеннной свойств небесной пустоты, что глазом не воспринималось ничего помимо невозможности движения — никакого движения уже не нужно было, хотелось замереть, застыть в усталом послемире, что утратил волю к росту, к становлению; торжествовали млечность, вечность, успокоение, забвение, как будто умиравшая природа предлагала человеку выучиться у нее безразличию к судьбе.
— Впервые в жизни вижу, чтобы снег так рано, — сказал, пуская в теплый влажный воздух сигаретный дым, отец — одиночка Подвигин. — Что? Потепление глобальное? Как в Ялте. Только вместо магнолий — дубы и береза.
— Обманка, бутафория, — ответил Сухожилов. — Ненастоятельное принуждение к беспамятству.
— Чего?
— Сигнал, что кончено. Смиритесь.
— Не кончено?
— Нет.
— Я, тезка, что хочу сказать, не должен, но скажу.
— Валяй.
— Ты можешь что угодно, но экспертизу все-таки не обойти. Там она, в урне. Но я не это хотел сказать — другое. Я там ее оставил… ну, Касину маму, Марину. Такая же вон экспертиза, по сути, у меня лежит. Ты знаешь, когда я узнал про твою, я почувствовал… ну как сказать? Ну, чувство справедливости, наверное. Что вот мы наравне и пострадали одинаково, ты понимаешь?