Книга Обретенное время - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А не кажется ли вам, — спросил я герцогиню, — что для госпожи де Сен-Лу весьма неприятное испытание слушать бывшую любовницу своего мужа?» Я увидел, как лоб герцогини Германтской пересекает косая складка, словно создавая мостик между тем, что человек только что услышал, и его собственными грустными мыслями. Эту самую связь выразить нельзя, но все самое важное из того, что мы говорим, не требует ни устного, ни письменного ответа. Одни лишь дураки тщетно и настойчиво десятки раз подряд просят ответа на письмо, которое написали совершенно напрасно, по глупости; ибо на подобного рода письма отвечают всегда лишь действиями, просто корреспондентка, которая не ответила на ваше письмо, как вам кажется, по небрежности, встретив вас, скажет «месье», а не назовет по имени. В моем намеке на связь Сен-Лу и Рахили не было ничего серьезного, он лишь на мгновение привел герцогиню Германтскую в замешательство, напомнив о том, что я был другом Робера и, возможно, даже оказался посвящен в ту неприятную историю, которая произошла с актрисой на вечере у герцогини. Но последняя не стала углубляться в эти воспоминания, тревожная складочка на лбу исчезла, и на мой вопрос относительно Жильберты герцогиня Германтская ответила так: «Могу вас уверить, что это тем более ей безразлично, что Жильберта никогда не любила мужа. Не надо путать разные вещи. Она любила свое положение, свое имя, ей нравилось быть моей племянницей, нравилась возможность выбраться из своего болота, после чего она не придумала ничего лучше, как туда вернуться. Уверяю вас, я в свое время так страдала из-за несчастного Робера, потому что хотя особой зоркостью он не отличался, но все было слишком заметно, и это, и многое другое. Не стоило бы этого, конечно, говорить, поскольку она, несмотря ни на что, моя племянница, у меня нет доказательств, что она его обманывала, но ходило столько сплетен. Хотя нет, пожалуй, кое-что мне известно, была одна история с каким-то офицером из Мезеглиза, Робер еще хотел с ним стреляться. Из-за всего этого Робер и поступил на военную службу. Война оказалась для него избавлением от семейных неприятностей, и, если хотите знать мое мнение, это не его убили, он сам подставил себя под пули. А она, похоже, нисколько и не страдала, я даже удивилась тому, прямо скажем, поразительному цинизму, с каким демонстрировала она свое безразличие, я очень тогда огорчилась, ведь я так любила несчастного Робера. Возможно, это вас удивит, ведь меня плохо знают, но мне до сих пор еще случается думать о нем. Я никого не забываю. Мы никогда с ним об этом не говорили, но он, конечно, понял, что я обо всем догадываюсь. Смотрите сами, если бы она хоть сколько-нибудь любила своего мужа, разве была бы она столь бесстрастна, оказавшись в одной гостиной с женщиной, которую он столько лет безумно любил? Можно сказать, всегда любил, я уверена, что это никогда не прекращалось, даже во время войны. Да она должна была бы вцепиться ей в глотку!» — вскричала герцогиня, упуская из виду, что это она сама, пригласив Рахиль и сделав возможной сцену, которая, как ей казалось, обязательно должна была бы произойти, если бы Жильберта действительно любила Робера, поступила, возможно, весьма жестоко. «Нет, — заключила она, — все-таки это большая свинья». Подобное выражение оказалось позволительно для герцогини Германтской благодаря падению из приличного общества Германтов в общество комедиантов, потому также, что ей казалось, будто это весьма в духе XVIII века, который, по ее мнению, допускал подобные вольности в речи, а еще потому, что она полагала, будто ей вообще дозволено все. Но именно это выражение было продиктовано ненавистью, что испытывала она к Жильберте, желанием побольнее ударить ее, если и не в прямом смысле, то хотя бы фигурально. И в то же самое время герцогиня желала оправдать этим свое поведение по отношению к Жильберте, вернее, против Жильберты, то, что она позволяла себе в обществе, в семье, действуя, как ей казалось, исходя из интересов Робера.
Но, поскольку, как это случается довольно часто, наши суждения основаны на фактах, достоверно нам неизвестных и, более того, не предполагающих очевидных доказательств, Жильберта, у которой, без сомнения, что-то было немного от предков по материнской линии (и прежде всего простодушие, на которое я, сам не вполне это осознавая, и рассчитывал, обратившись к ней с просьбой познакомить меня с какими-нибудь юными девушками), из моей просьбы после некоторых размышлений, и желая также, чтобы это пошло на пользу семье, сделала вывод более смелый и оригинальный, чем я мог предположить, она сказала мне: «Если позволите, я сейчас позову мою дочь, чтобы ее вам представить. Она там болтает где-то с маленьким Монтемаром и другими детьми, что ей совсем не интересно. Я уверена, она станет для вас чудесной подругой».
Я спросил ее, радовался ли Робер, что у него дочь: «О! он очень ею гордился. Но разумеется, я все же полагаю, учитывая его вкусы, — простодушно сказала Жильберта, — он предпочел бы мальчика». Эта самая дочь, чье имя и состояние позволяли, как на то надеялась ее мать, выйти замуж за принца королевской крови и увенчать таким образом славное генеалогическое древо Свана и его жены, впоследствии выбрала своим мужем какого-то невразумительного писателя, поскольку лишена была всякого снобизма, и тем самым заставила свою семью опуститься снова, причем до уровня куда более низкого, чем тот, откуда та поднялась. Новому поколению было весьма трудно поверить, что родители этой четы обладали весьма высоким положением в свете. Имена Свана и Одетты де Креси таинственным образом возродились, чтобы позволить людям дать вам понять, что вы ошиблись, что в подобном браке ничего удивительного и не было; и выходило, что госпожа де Сен-Лу, в сущности, составила лучшую партию из тех, что были возможны, лучшую, чем брак ее отца с Одеттой де Креси (ничего из себя не представляющий), который тот заключил, тщетно пытаясь возвыситься, в то время как, совершенно напротив, во всяком случае если принимать во внимание его любовь, идея его женитьбы была подсказана теориями, подобными тем, что в XVIII веке могли подвигнуть высокородных вельмож, последователей Руссо или предшественников революционеров, жить жизнью природы и отказаться от привилегий.
Удивление, вызванное этими словами, и удовольствие их услышать вскоре уступили место, в то время как госпожа де Сен-Лу вышла в другую гостиную, мыслям о прошедшем Времени, которые тоже по-своему, хотя я и не успел еще ее увидеть, внушила мне мадемуазель де Сен-Лу. Впрочем, как и большинство людей, не была ли она подобна этим «перекресткам» в темном лесу, где сходятся начавшиеся в разных точках дороги, в том числе и дороги нашей жизни? Для меня таких дорог было много, дорог, что приводили к мадемуазель де Сен-Лу и кружили вокруг нее. А самое главное, именно к ней сходились две главные «стороны», куда я так часто устремлялся и наяву и во сне: от ее отца, Робера де Сен-Лу, — сторона Германтов, а от ее матери, Жильберты, — сторона Мезеглиза, что была для меня «стороной Свана». Одна из них, от матери этой девушки, через Елисейские Поля, приводила меня прямо к Свану, к моим вечерам в Комбре, к Мезеглизу; другая, от ее отца, к моему послеполуденному Бальбеку, где мне приходилось встречать его возле залитого солнцем моря. И тогда уже между ними наметились две поперечные линии. Ибо этот истинный Бальбек, где я познакомился с Сен-Лу, случился в моей жизни именно благодаря тому, что рассказывал мне Сван о церквах, именно о той самой персидской церкви, которую мне так захотелось посмотреть, а в то же самое время, также благодаря Роберу де Сен-Лу, племяннику герцогини Германтской, я, опять-таки в Комбре, вновь отправился в сторону Германтов. И еще ко множеству перекрестков в моей жизни привела меня мадемуазель де Сен-Лу, к даме в розовом, ее бабушке, которую я когда-то встретил у своего двоюродного деда. И еще одна поперечная линия обнаружилась здесь, потому что камердинер этого двоюродного деда, который впустил меня в дом в тот самый день, а впоследствии, оставив мне фотографию, позволил опознать даму в розовом, был отцом молодого человека, которого любил не только господин де Шарлюс, но и сам отец мадемуазель де Сен-Лу, и из-за которого ее мать была так несчастна. А разве не дед мадемуазель де Сен-Лу, Сван, первым заговорил со мною о музыке Вентейля, точно так же и Жильберта первая рассказала мне об Альбертине? Именно разговаривая о музыке Вентейля с Альбертиной, я обнаружил, кто была ее близкая подруга, и так началась наша с ней жизнь, что ее привела к смерти, а мне причинила столько горя. А разве не отец мадемуазель де Сен-Лу пытался заставить Альбертину вернуться? И даже вся моя жизнь в свете, будь то в Париже, в салоне Свана или Германтов, или, совсем напротив, у Вердюренов, уравновесила таким образом две стороны Комбре, Елисейские Поля, чудесную террасу Распельера. Впрочем, знаем ли мы вообще хоть кого-нибудь, кто, будучи героем наших рассказов, не окажется последовательно во всех местах, где проходила наша жизнь? Так жизнь Сен-Лу в моем изображении протекала бы в декорациях моей собственной жизни и всегда являлась ее частью, даже те отрезки его жизни, когда она не имела к моей никакого отношения, то, что было связано с моей бабушкой или Альбертиной. Впрочем, при всей своей кажущейся удаленности Вердюрены были привязаны к Одетте через ее прошлое, к Роберу де Сен-Лу через Шарли; а разве музыка Вентейля не сыграла здесь своей роли? И наконец, Сван любил сестру Леграндена, знавшего господина де Шарлюса, на воспитаннице которой женился юный Камбремер. Разумеется, если говорить только о наших сердцах, как прав поэт, упоминая о «таинственных нитях», которые разрывает жизнь. Но правда и то, что она же и беспрестанно создает их между людьми, между обстоятельствами, скрещивает эти нити, удваивает, дабы сделать более прочной структуру ткани, так, что между любой крошечной точкой моего прошлого и всеми остальными в плотной сети воспоминаний остается лишь выбрать нужное сплетение.