Книга Серьезное и смешное - Алексей Григорьевич Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А если я — свой человек, то дальше уже легко: ведь у своего человека зритель может посмеяться любому намеку на юмор, улыбнуться навстречу любой его улыбке…
Позвольте мне вспомнить и привести несколько эпизодов из моей практики, несколько примеров разговоров на «малую злобу дня» и сценических экспромтов, о нужности и ненужности которых теперь так много спорят среди «разговорников».
На заре стахановского движения я приехал в один из клубов за час до концерта. Сижу в зале и слушаю, о чем говорят. Среди прочих выступает молодая работница-ударница, не очень грамотная, но очень толковая и деловитая. Симпатичная. Рассказывает о том, чего добилась она и ее товарищи и чего они хотят добиться. Говорит горячо, умно и все время объясняет, чего «они хочут» и чего «мы хочем». Повторяет эти слова так часто, что даже ее подруги в зале тихонько посмеиваются, но аплодируют ей все дружно и горячо.
Окончилось заседание, начинается концерт, выходит конферансье (я). Говорит, шутит и как будто даже знает дела заводские и про выступавшую молодую ударницу говорит серьезно, с симпатией и заканчивает так: «…я надеюсь, нет, я уверен, что концерт у нас с вами пройдет хорошо, важно только захотеть; а ведь и вы этого хотите и мы, артисты, хотим… Нет, простите: мы очень хочем, и вы хочете, и все хочут!»
Несколько минут я не мог успокоить аудиторию: все смеются, а «авторша» хохочет-заливается. Я стою на сцене и аплодирую ей, тогда весь зал поворачивается к ней и разражается аплодисментами, и вдруг она подбегает к эстраде и протягивает мне руку, и-и-и… и я — «свой человек!». Ко мне обращаются запросто с вопросами, меня прерывают, а когда я называю фамилии танцоров, кто-то кричит: «А они хочут танцевать?» И зал смеется, и я смеюсь, чего вообще не позволяю себе на сцене.
Зовут меня на концерт в Московский университет. Концерт закрытый, для студентов, можно не так уж волноваться: с молодежью легче — пожилые и у хорошего артиста выкопают что-нибудь плохое, а молодежь и у плохого что-нибудь хорошее найдет! И я любил выступать перед молодежью.
Приезжаю, оказывается, мои студенты — юристы. Чудесно, я же сам бывший юрист. Выхожу на эстраду, здороваюсь и начинаю именно этими словами — о молодежной аудитории, которая мне по душе. «Особенно хороша, говорю, конечно, студенческая аудитория; это и молодежь и вместе с тем образованные люди, а я и сам когда-то окончил университет… Ну, объяснять вам, — заканчиваю я, — какой я окончил факультет, не надо, и так ясно: если человек получил высшее образование и занимается не своим делом, ясно, что он… юрист!»
Хохот, аплодисменты, парни и девушки перекрикиваются, бегут что-то сказать друг другу! Все. Я — «свой человек»! Никакой анекдот, никакая смешная сценка, ничто так не связало бы меня (и на весь вечер) с моими гостями, как эта всем близкая шутка.
Концерт для солдат. Весь день я думал, искал в памяти: что я такого интересного знаю из военного быта? Ничего. И на месте ничего интересного не выведал. Иду на сцену… И вдруг в последнюю секунду вспоминаю: я же сам был солдатом, расскажу им об этом! И рассказал им, как я, человек штатский, актер, попал в солдаты, в полк, изобразил в лицах свой разговор со взводным, и как спросил его: «Где живет директор полка?» Тут грянул такой оглушительный молодой смех и так долго перекатывался из ряда в ряд, из угла в угол, что я никак не мог начать концерт. А когда я после антракта вышел на сцену, кто-то громко сказал: «О! директор полка пришел». И опять смех, аплодисменты, конечно, не мне, а смешному, нелепому с точки зрения военной дисциплины положению, в котором я когда-то был.
Я рассказал им о гнусной, грязной, вшивой жизни «нижнего чина». А когда они услыхали, как я конферировал в полку, как ездил за фраком, и гу-у-у-дели же в зале молодые басы, обменивались впечатлениями.
После концерта актеры говорили: «Сегодня как-то особенно тепло принимали всех». Чувствовалось, как молодая товарищеская радостность плыла из зала на сцену…
Во времена нэпа распоясавшиеся новобогачи не скрывали своего презрительного отношения к новому, избегали слова «товарищ», обращаясь друг к другу, говорили «гражданин» или даже «господин». Однажды в «Кривом Джимми» я вышел на просцениум: перед первым рядом стоит толстый человек и громко препирается с кем-то, будто занявшим его место. Жду несколько секунд, потом обращаюсь к нему:
— Позвольте все-таки начать, товарищ…
И слышу в ответ наглое:
— Гусь свинье не товарищ!
Я приподнял распростертые руки до уровня плеч, замахал ими, как крыльями, и сказал:
— В таком случае, улетаю…
И с движениями «умирающего лебедя» ушел со сцены… В зале поднялся такой шум, что нэпману пришлось удалиться. Тогда я начал спектакль…
В эти же дни шла у нас музыкальная пьеса «Персидский ковер». Когда я после нее вышел на просцениум, самодовольный нэпман спросил меня с ехидной улыбочкой:
— А вы настоящий персидский ковер когда-нибудь видели?
Я только плечами пожал, а он продолжает:
— А у меня с женой четыре комнаты, и в каждой комнате по персидскому ковру. Заходите, посмотрите!
Тут уж я обозлился.
— Не так уж много! — говорю. — Знаю я одного разбогатевшего человечка, у него тоже было четыре комнаты, но в каждой по четыре персидских ковра! Это не вам чета! Правда, потом его уплотнили, осталось две комнаты, ковры он, конечно, перетащил! Роскошно стало — по восемь ковров! Потом еще одну комнату отняли, получилось шестнадцать ковров в одной комнате — шикарно то шикарно, но дышать нечем! Но тут ему повезло: ковры оказались темного происхождения, и их конфисковали! Лучшие отправили за границу в обмен на токарные станки новейшей конструкции, а те, что похуже… Зашел я как-то в комиссионный магазин, глядь, стоит этот мой богач и щупает какой-то ковер, потом подзывает продавца и спрашивает:
— Сколько стоит этот мой ковер?
Публика посмеялась, и даже нэпман с супругой кисло улыбались… А через несколько дней шутку