Книга Буковски. Меньше, чем ничто - Дмитрий Хаустов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы можем усмотреть в этом важнейшем (как минимум по частоте итераций) биографическом моменте разом и (социальную) инициацию, и (личную) индивидуацию, при этом одно совершается через другое и наоборот: личность сталкивается с отличным от нее миром и получает травму как оставленный миром след, но и сам этот мир принимает теперь очертания, оттиск травмированной им личности. Мир, данный в опыте, оформляется как именно травматический, травмирующий мир. Другого мира уже не будет, и надо что-то делать с тем миром, который есть. Писатель, в нашем случае Буковски, делает из него произведение, художественное повествование о травме: «Хлеб с ветчиной».
Болезненное столкновение пустого, нейтрального, обнаженного и слабого ребенка и грубой, как наждачная бумага, жизни так и останется ведущим архетипом творческого мира Буковски. Не стоит, однако, преувеличивать, как, собственно, и преуменьшать значимость этого архетипа – такое условно психоаналитическое прочтение не может и не должно объяснять всего на свете, но оно, безусловно, может объяснить немало. К примеру, саму эту навязчивую частотность присутствия у Буковски юных или просто ребячливых персонажей, в той или иной форме получающих травму при столкновении с миром.
Яркий пример – Кэсс из рассказа «Самая красивая женщина в городе». Строго говоря, женщиной ее назвать нельзя, и автор неоднократно подчеркивает, как юна она была, как молодо выглядела, как по-детски себя вела[22]. Кэсс по сути ребенок: она буйствует и дурачится, в ней нет ни капли рациональности, бережливости, хваленой американской прагматики и самого обыкновенного инстинкта самосохранения. Она невероятно красива (более того, она ведь самая красивая, пускай только в городе), но ее собственная красота для нее явная обуза, потому что Кэсс чувствует, что для других ее красота лишь объект, которым все жаждут завладеть и воспользоваться. Мир грубо, по-собственнически обходится с ней, он рассматривает ее как предмет и не более, и только рассказчик способен увидеть в ней прежде всего душу, личность (не потому ли, что он смотрится в нее как в зеркало, причем на дивном контрасте: если она невероятно красива, то он отвратительно страшен, уродлив, уже уничтожен жизнью и миром, но среди всех остальных вокруг близок и мил ей именно этот урод).
В попытке переприсвоить себя, свое тело, свою красоту, в стремлении перестать быть объектом чужого господствующего желания Кэсс овладевает собой со всей радикальностью затравленного ребенка – через боль, через новые травмы. Она вкалывает булавки в свое прекрасное лицо, пытается перерезать себе горло разбитой бутылкой. Рассказчик говорит, что так она делает больно и ему тоже (ведь он, как мы понимаем, испытывал то же самое, он прошел через подобное, и теперь, уродуя свою внешность, Кэсс начинает буквально походить на него самого и снаружи, не только внутри, отныне она не просто травмирована в душе, но, как Буковски, травмирована и внешне, отмечена дикостью мира, как раной). В конце концов Кэсс умирает, со второй попытки вскрыв себе горло. Рассказчик отмечает, что ей было всего двадцать. Наверное, он и сам мог умереть к двадцати (и мы знаем, что у него как минимум были такие мысли[23]), но теперь он являет собой то, что осталось от искалеченного ребенка, если последнему всё-таки продолжать существовать во вражеском окружении и бодаться с не принимающим его миром.
Мир этот, грязный, жестокий и властный, в страшном рассказе «Изверг»[24] материализуется в Мартина Бланшара, сорокапятилетнего безработного алкоголика, опустившегося до поистине скотского состояния. Напившись как-то поутру, он насилует маленькую девочку, что играла на улице под его окнами. Когда за ним приходит полиция, изверг Бланшар только и мямлит, что ничего не мог с собой поделать.
Мир калечит детей автоматически, без особой на то причины или необходимости. Можно предположить, что и папаша-садист, старший Буковски, не очень-то и хотел навредить сыну своими побоями, наоборот, он имел в виду самые лучшие намерения. Несомненно. Но в конечном итоге все эти намерения превращаются в голое и бессмысленное насилие грязного алкоголика над играющим под его окнами ребенком. Пожалуй, это сильнейшее заявление, данное в художественном образе, о беспощадном, жестоком абсурде человеческих отношений.
Что касается «Изверга», то в нем, на мой взгляд, есть двойное дно. В свое время этот рассказ вызвал скандал, ибо публика приняла персонажа – Мартина Бланшара – за самого автора, за Чарльза Буковски. Сходство действительно есть, почему-то Буковски наделяет Бланшара всеми теми чертами, которые стандартно отличают и его alter ego Генри Чинаски: он пьет, он потрепан и страшен, недавно уволен, его бросила женщина… Есть и прямые совпадения вроде следующего фрагмента из стихотворения The strangest sight you ever did see: «У меня была эта комната напротив Де-Лонгпре / и я часами сидел / в дневное время / глядя из / окна. / там было множество девочек что / проходили мимо / покачиваясь»[25]. Это начало сюжетно почти идентично началу «Изверга» – та же сцена, те же декорации, да и ситуация та же. Похоже на то, что в этом жестоком рассказе Буковски сталкивает себя… с самим же собой, травмированного ребенка – с той грубой жизнью, которая продуцирует травмы. Возможно, это столкновение насильника и его жертвы в одном лице казалось для автора единственно адекватной формой исповеди, возможностью признаться, что он и сам стал тем, кого всегда ненавидел. А может быть, он даже и не думал об этом. Но травма подчас говорит против воли своего носителя.
Образ поруганной юности сцепляется у Буковски с образом птицы, который в его детских воспоминаниях, в воспоминаниях стихотворных и прозаических всплывает очень часто (более того, бабушкины канарейки – это вообще его первое воспоминание). На мой взгляд, лучше всего этот образ дан в стихотворении The Bluebird, собирающем в единое целое птичий мотив, закрытость от внешнего мира и травму, слабость и уязвимость, которая остается с автором навсегда. Птица – это слабое, маленькое существо (юный Чинаски, Кэсс, изнасилованная девочка), живущее в сердце взрослого человека как в клетке его травматической тайны, незабываемой и неизбывной:
* * *