Книга На кресах всходних - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елизавета Андреевна была добродушна без манерничанья, ласкова без слащавости. Облик ее был одновременно очаровательный — худенькая, тоненькая в талии, с голубыми распахнутыми глазами — и исключающий какой-либо грешный на нее взгляд. На нее можно было любоваться не влюбляясь. Особый эффект рождала игра семейных имен, со стороны могло показаться, что тут мы имеем дело с папенькой и дочкой. Андрей Иванович мало сидел собственно за столом, его полномочным представителем был огромный фланелевый пиджак, увенчивавший стул рядом с самоваром, так что могло показаться, что это именно чайный богатырь сбросил его, чтобы отдышаться от внутреннего жара. Андрей Иванович все время был погружен в какое-нибудь дело, всегда неотложное — лоснящаяся спина его жилета мелькала то среди деревьев, то у входа в каретный сарай, то на оранжерейной лесенке. В первый же день он показал Скиндеру и Ивашову свою гордость и, как это водится среди гордых родителей, сопровождал показ жалобами на неказистость драгоценности. Был жаркий, ясный день, студенты расстегнули тужурки своих мундиров, Андрей Иванович попросил их «войти стремительно», приоткрыл дверь и почти впихнул студентов внутрь. И они попали из жары в топку. Жители самых горячих мест Земли нуждались в особенной атмосфере, и они получали ее во Дворце. Впечатление эта ощетинившаяся коллекция производила: жарко, колко — в общем, полное ощущение, что часть мира просто-напросто вывернута тут наизнанку. Кактусы были и маленькие, величиной с картошку, — ими были уставлены столы, — и гигантские: от пола до выгнутой дугой стеклянной крыши, по которой прохаживались три-четыре вороны, отвратительные, как критики на торжественном вернисаже. Андрей Иванович обещал по полтине серебром за каждую дохлую ворону своим дворовым, но, правда, грозил смертной почти казнью тому, кто повредит стеклянный кожух «станции». Условие было невыполнимое, поэтому самоуверенные вороны нагло топали по стеклянному кожуху.
— Бакарнея отогнутая, по-другому еще называется «слоновая нога», цереусы… Это, господа, цереусы, опунция мелковолосистая белая, да. Толстянка, прошу заметить, древовидная. Тут обрегония конечно же, а это маммилярии. Гордость — агава королевы Виктории. И еще гордость — эриокактусы Ленингхауса.
Ничего из объяснений хозяина этого игластого чуда запомнить было невозможно, мозг неподготовленного человека кипел от жары, и сведения испарялись, откладываясь причудливыми рисунками на стеклах крыши.
Вслух все гости восхищались устройством и наполнением «станции», когда вышли из-под искусственного неба под перистое. Только отец Иона вдруг повел речь о том, что лишний раз убедился: мир Божий устроен человеку на благо, а то, что человек способен учинить сам, собрав, например, в одном месте дикорастущих иноземных чуд, производит впечатление хоть и сильное, но отдающее чем-то адским.
Молодые люди от отца Ионы настолько ортодоксального заявления не ожидали и от этого полемически заостренного мнения мягко отмахнулись. Скиндер верил, что окружающая действительность в очень немалой степени может быть улучшена и переоснащена по толковым потребностям человека. Ему это, как инженеру, и полагалось. Ивашов искоса, но во все жадные глаза смотрел на Елизавету Андреевну и был не в силах еще и поддерживать какое-то развернутое мнение по абстрактному поводу.
Андрей Иванович с улыбкой указывал, что отец Иона ревнует — раньше него сюда, «на станцию», был зван ксендз Бартошевич (так непреднамеренно получилось), и поскольку деятель римской церкви начинание одобрил, то православному священнику осталось только впадать в прямолинейное критиканство.
Елизавета Андреевна мирила всех с помощью крыжовенного, или вишневого, или айвового варенья.
— Вы не против айвы, раз она не растет у нас в бору?
— Нет-нет, что вы, любезнейшая Елизавета Андреевна, откушаю и похвалю, поскольку уверен — найду в нем вкус.
Упоминание о пане Бартошевиче расстраивало не только в кактусовом разрезе. Пару лет назад имел место бурный и досадный эпизод. Тогда еще совсем молодой отец Иона, только-только прибывший на место своего служения по консисторскому предписанию, увидел в гостях у Турчаниновых семейство вышеупоминавшегося ксендза. Пан Бартошевич привез с собою двух польских красавиц — свою племянницу и подругу племянницы; по какой причине они оказались в таких дебрях, как Далибукская сельва, сейчас уже никто не вспомнит. И надо же такому случиться, одну из девушек молодой священник, весь сверкавший риторическим реформаторским пафосом, очаровал. Да настолько, что дело дошло до тайной переписки и даже — но это, скорее всего, домыслы — до приватной встречи в условленном месте. Понятно, что отец Иона выглядит в этой истории каким-то Арамисом, но что поделаешь, в песне было и такое слово. Да надо иметь в виду и совсем юный возраст отца Ионы, и революционный душок времени, и мысли его вообще выйти из рукоположения. Заигрался, в общем, отец.
Пан Бартошевич утверждал, что подруга его племянницы была слишком юна и доверчива, слухи утверждали, что племянница ксендза чуть ли не сама первая писала к служителю чуждой конфессии. Составился эпистолярный пока, но все же рискованный треугольник. В общем, надо было из ситуации выбираться. В силу сана, субтильности и возраста пан Бартошевич деятельного, а тем более физического участия в деле принять не мог. Такой человек должен был быть сыскан несколько на стороне — и был сыскан.
Ромуальд Северинович Порхневич. Положение этого могучего и, кажется, весьма состоятельного человека было и значительным, и двусмысленным. Он старался со всем своим кланом затвердиться в шляхетском качестве, но для этого у него весьма недоставало внешних показаний. Бумажная его битва с архивами и канцеляриями шла своим чередом, а повседневная практика служила поводом для всяких мелких досадных уколов в самый центр самолюбия. Вот хотя бы в костеле его семейным не дозволялось помещаться во время службы на местах среди родовитых поляков. Приходилось тесниться среди простонародья, где можно было застать и мужика-оборванца, но католика. Чуть ли не в притворе приходилось слушать проповедь, до того доходило, что хоть не езди совсем на службу от стыда. Да и в остальном жены местных шляхтичей или лиц, в своем достоинстве претендовавших на подобное звание, ни за что не пригласили бы супругу пана Ромуальда на чашку шоколада, как это было принято в их среде. И это притом, что большинство из них или были должны Порхневичу, или подумывали о том, чтобы у него занять.
Но и богатство его само по себе не обладало полновесностью. Еще дед Ромуальда Франц Донатович каким-то непонятным, канувшим в волнах времени способом приватизировал право представлять мелких арендаторов своей деревни и мельников типа Кивляка не только перед лицом землевладельцев вроде того же графа Турчанинова, но и перед властью. Он не был официальный откупщик, однако положение его было особое. Никто не знал в точности, в каком таком документе с какой такой печатью права пана Франца Донатовича оговорены. И оговорены ли вообще. Да, жизненное дело движется таким образом, что будто бы все законно с его стороны. Ко временам Ромуальда Севериновича положение стало привычным, и никто против него умышлять и не пробовал.
Но сомневающихся, пусть очень тихо, было немало. Крестьяне вёски Порхневичи, тем более что треть от их числа имела имя деревни в виде своей фамилии, были, надо сказать, довольны, что у них есть этот как бы барин; он умеет обойтись с отдаленными господами, и до голода в деревне никогда не доходило, как у некоторых. Надо — открывал Ромуальд и свои закрома, если кому-то нечем было отсеяться.