Книга Война детей - Илья Штемлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вам только смеяться, – расстроилась бабушка. – Думаете, так легко пятерки получать? Ребенок переутомляется, жарко…
В это время Захар принес карту и раскинул ее прямо на семечках.
– Спутал с Симферополем, – признался Захар, тыча пальцем в Крым и повернув лицо куда-то в сторону Сахалина.
– Плохо тебя лечили в санатории, – ответила бабушка – и мне: – Спать иди, двоечник. И ноги помой.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Не каждый день убегаешь на фронт. Я трусил. Кроме всего, меня смущала неопределенность: кто нас пустит в вагон, что мы будем есть? Наших запасов не хватит доехать до вокзала. Кто нам даст винтовку, а Хачатурову – наган, как командиру? Все-таки жаль, что не Борис командир.
И я стал думать о Борисе. Он считался моим лучшим другом. Мы жили в одном коридоре и знались чуть ли не с пеленок… И всю жизнь я ему завидовал. Можно ли завидовать лучшему другу? Или это не дружба, а подчинение одного другому? Он был сильным, ловким, ничего не боялся, в то время как я нередко трусил – мог же я признаться в этом хотя бы самому себе. Может, и он, случалось, трусил, но – со стороны – он всегда первым лез в любую свару, даже со старшими мальчишками. И старшие мальчишки здоровались с ним за руку, в то время как мне в лучшем случае кивали. И то из-за того, что я жил с Борисом в одном коридоре.
И однажды я пришел к выводу, что он не считал меня своим лучшим другом. Я считал, а он – нет, ему было скучно со мной. Это открытие угнетало меня. Я даже заболел, а мама думала, что я простудился. Казалось, и повода не было для такого заключения, просто вошла в голову мне такая мысль, и все. Но я заболел от переживаний. И мучил его своим постоянным присутствием. И он терпел меня: он был настоящим мужчиной в свои одиннадцать лет. Теперь-то, по прошествии долгого времени, я понимаю, что это была ревность, именно ревность. Ведь ревновать можно не только женщин. Я ревновал и мстил своему лучшему другу. Мстил злорадно, задыхаясь от трусости, испытывая сладостное удовлетворение, и ненавидя себя, и восхищаясь им. Месть моя была мелка: я не одалживал ему карандаши порисовать, хоть они и лежали у меня в столе без дела. А потом я чуть ли не плача швырял их с ненавистью по комнате. В присутствии Бориса я давал пососать конфету другим мальчишкам, которых презирал. И так страстно желал, чтобы и Борис меня попросил об этом! Но он не просил, а лишь улыбался. Как я тогда страдал! Я даже разрешил какому-то малознакомому мальчишке проглотить конфету, которая до этого шла по кругу. А Борис все улыбался. И в том, что я проголосовал за этого чванливого Хачатурова, была моя месть Борису: я не мог удержаться, даже во вред общему делу. А Борис даже и не взглянул на меня.
Я страдал оттого, что у меня не хватало в том возрасте мудрости. Ведь часто в другой, взрослой жизни к нам приходит эта мудрость, хотя порой обстоятельства ничем не отличаются от нашего далекого детства. С годами мы теряем искренность, мы приобретаем с годами умение скрывать…
Ровно в пять меня будит муэдзин. Тишина. Влажное утро. В комнате едва проступают контуры предметов. И негромкий, чистый голос муэдзина с минарета древней мечети Таза-Пир. Голос то поет, то что-то рассказывает, неторопливо и доверительно, то выкрикивает таинственные заклинания, то смолкает, чтобы через некоторое время вновь возникнуть звенящими звуками, словно щекоча утреннюю тишину. Это воспоминание я сохранил на всю жизнь…
Я встал, оделся, достал из-под кровати рюкзак. Мне почему-то хотелось задеть за что-нибудь, поднять шум, разбудить соседей, чтобы меня поймали и прекратили бы эти страхи и сомнения, которые тянутся вот уже неделю после того, как Борис взбаламутил наших мальчишек своим предложением бежать на фронт. Я не трусил, нет. Мое состояние объяснялось неопределенностью предстоящего, ломкой установившихся привычек. Я и в пионерский лагерь обычно уезжал неохотно и тяжело по этой причине. Просто я был маленький лентяй, пассивно любопытный. Не в пример своему лучшему другу Борису – человеку экзальтированному, живому как ртуть, одним своим присутствием будоражившему всех, кто его окружал…
Привлечь внимание соседей не удавалось – все было аккуратно убрано: и тазы, и кастрюли, и чайник – все, что падает и грохочет, когда в этом нет никакой необходимости. Значит, так надо, решил я, напрасно вчера учил уроки. И вышел на улицу.
Я прошел мимо своей бывшей школы. Там теперь размещался госпиталь. В окне нашего класса сидел мужчина в халате и курил. Интересно, зачем он поднялся в пять утра? Болит что-нибудь? Или сегодня ему будут делать операцию? В госпитале по четвергам операционный день. Правда, теперь у них каждый день операционный – в нашем дворе жила медсестра, она рассказывала.
Я помахал раненому рукой и выпрямился, словно уже чувствовал за спиной винтовку. И настроение стало лучше. Раненый не ответил, он даже не взглянул на меня – он смотрел на крышу противоположного дома и куда-то дальше. Вероятно, на минарет мечети.
В условленном месте уже собрались ребята.
– Привет, Маугли! – сказал я и отдал честь.
Хачатуров важно вскинул ладонь к виску и сказал:
– Вольно!
Хотя я и не стоял смирно. Просто ему не терпелось командовать. Тофик вытащил из портфеля четырехконечный крючок-кошку и показал мне. В случае если придется что-нибудь стащить на базаре, очень удобная вещь. Я было возмутился: как это, что мы, ворюги? Мы на фронт собрались бежать, в Н-ском направлении. Но я ничего не успел сказать – из-за угла показался Борис. Он шел без рюкзака, сунув руки в карманы и опустив голову. Мы поняли: что-то произошло. Заметив нас, Борис подал тревожный знак, но тут из-за угла шагнула его мама и стукнула Бориса по затылку. В это время появились моя бабушка, старший брат Хачатурова Сурен и дворник Захар, который повернул лицо к стене дома, чтобы удобнее было за нами наблюдать.
Родственники растащили нас в разные стороны для расправы. Бабушка залезла в мой рюкзак и принялась выкладывать содержимое на асфальт: семь серебряных ложек (для обмена), пилотку, кусок хлеба с маргарином, трусы, спички, еще трусы…
При этом она приговаривала:
– Это зачем? А это? А это для чего? Ты что, в баню собрался? Я молчал, я еще не мог сообразить, хорошо все закончилось или нет. Неужели сам инициатор нашего побега, Борис, стал предателем? Нет, вероятно, за ним следили – его мать считалась самой хитрой женщиной во дворе.
– Мало мне, что твой отец на фронте, что дядя Женя и дядя Леня на фронте? Тебя еще там не хватало! – бабушка впихивала в рюкзак разбросанные вещи.
– Мало! – выкрикнул я. – Уже немцы Майкоп взяли!
Бабушка стукнула меня по спине.
– Посмотрите на него! – она еще раз стукнула меня по спине, тем самым придавая начальную скорость моему тощему телу.
Я шел и плакал. Обидно. Неужели Борис выдал нас?
Меня заперли в комнате на весь день. Я лежал на диване и размышлял. Кто же нас предал? Я был уверен, что не Борис. Но сердце мое сладко ныло при мысли о том, как мы примемся обвинять Бориса в предательстве, когда нас выпустят из заточения. Я зло радовался тому, что в чем-то можно укорить его гордую натуру, позлословить. Если он станет оправдываться, то ничего не сможет доказать. Но я знал, что он не будет оправдываться, он выслушает нас с усмешкой, гордый человек. Потом он скажет, что не желает знаться с нами, раз мы его подозреваем таким страшным подозрением, как предательство. И горше всех от этого разрыва буду переживать я сам, завистник и мелкий честолюбец.