Книга В окопах. 1916 год. Хроника одного полка - Евгений Анташкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну и хрен с ним! – подумал доктор. – Если будет хуже, отправлю его в госпиталь, к чертям собачьим, дольше проживет! – Он на секунду задумался. – Вообще-то уже не должно быть заражения, ведь почти до самой кости вычистил!» Он улыбнулся и пошёл по ходу сообщений навстречу драгунам в блиндаж штаба полка – сегодня дежурным был командир № 3 эскадрона штабс-ротмистр Рейнгардт. После возвращения Рейнгардта из отпуска по ранению они, два москвича, стали сближаться.
А Четвертаков лежал и матерился. Потом сел. Фельдшер всё не шёл. Четвертаков потянулся к ноге, посмотреть, но нога была забинтована и мёрзла голой кожей там, где была задрана штанина. Иннокентий опустил штанину, полез в сидор, достал чистую портянку, намотал, попробовал сунуть ногу в сапог, с трудом, но нога вошла. Он встал и стал слушать – нога не болела, он сделал шаг – нога почти не болела, тогда Иннокентий осмелел и опёрся – нога опять почти совсем не болела. И тогда он подумал: «И чё я тута буду сопли жевать?..» Он по лазарету, не обращая внимания на взгляды копошившихся соседей, пошёл вокруг своего топчана. Раненые драгуны смотрели на вахмистра, каждый по-своему, некоторые осуждающе. Иннокентий читал их мысли: «И куда ж тебя несёт?» – думали одни; «Эка напросишься, – думали другие, – начальство заругается!»; «Давай, давай, – думали третьи, – шибко храбрыя да настырныя долго-т не живуть!» Эти, третьи, а в лазарете раненых было всего-то пятеро, не желали зла Иннокентию, он в полку пользовался заслуженным уважением и как вахмистр, и как охотник, и как просто незлой мужик, а злой только до войны и до дела. Но только война в этих гнилых окопах уже надоела до чертиков, надоела грязь, сырость, надоела неизвестность того, что будет завтра и будет ли завтра, надоело сидение на одном месте. И получалось так, что на самом деле здесь война почти не проявляла себя, не сравнить же с тем, что было прошлой зимой или даже прошлым летом, а уж тем более позапрошлым летом, когда не слезали с сёдел по нескольку суток… И что же? С войной плохо, а без войны ещё хуже?
И Иннокентий решил, что «Ха-рэ́ тута сидеть! Боле ничё не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух и не слышал, чего ему гуторили в спину. А в спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришёл «фелшэр», стали крутить самокрутки.
На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забыл, откуда он идёт и почему он там находился, и запнулся за торчащий из земли корень и сразу вспомнил все причины, и откуда он идёт, и почему он там был, и испугался, что потечёт кровь. Тогда ему придётся вернуться и уже точно, что на позор и осмеяние товарищей, и он остановился и стал прислушиваться, что у него происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Всё было в порядке, но всё же надо быть поосторожнее. И тут на него из-за поворота ближнего окопа налетел фельдшер, они увидали друг друга, и фельдшер уже открыл злой рот. Кешка встал как вкопанный, вылупил на фельдшера глазища и замахнулся рукой со сжатым кулаком, фельдшер аж присел, и Кешка чуть было через него не перешагнул.
Сколько же он думал над тем, что бы ему хотелось представить! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал, если пел, то только в тайге, и никто не сказал ему, каково у него получается. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот всё умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, где-то на берегу Сармы́, на двух санях привезли огромное чудовище в стойбище и устроили такое, чего Кешка не видал, хотя и слыхивал. Всё стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Кешка поглядывал на Мишку. Михаил помалкивал и на немые вопросы Кешки не отвечал, только показывал пальцем – мол, молчи, и слушай, и смотри. Буряты́ варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они так то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. Что-то делал шаман, Кешка тоже не понял, а Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, что, когда будет нужда снова отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми». В руках у шамана дрожал и звенел бубен, и он бил в него заячьей, как показалось Кешке, лапкой, привязанной к палке. Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен и что-то резко выкрикивал, а то тихонько подвывал. Кешке сначала было интересно, а потом наскучило, он пялил глаза, смотрел, а сам дергал себя за палец и щипал за щеку, чтобы не уснуть, и Мишка его подталкивал под бок, мол, не спи, а то обидишь Хозяина и обитателей стойбища. Всё это длилось долго, уже почти стемнело, и мороз забрался в заячьи варе́ги и даже в волчьи унты, и Кешка стал шевелить всеми своими двадцатью пальцами. А потом буряты́ стали громко кричать и взмахивать руками, потом замолчали, и перед костром выскочили в обнимку два мальчика и начали прямо на снегу в отсветах костра бороться…
Кешка так живо вспомнил тот вечер с бурята́ми на Ольхоне и борьбу этих самых мальчиков, что опять споткнулся и чертыхнулся, однако споткнулся здоровой ногой, и опять всё обошлось.
Он дошёл до своего эскадрона, его встретил дневальный, привычной скороговоркой отрапортовал, и Кешка полез под свой козырек.
На его законном месте всё сохранилось, как было, когда он ушёл в разведку, даже валежник на земле. Главное, что никто не раздербанил его заветный мешок, сшитый из кож убитых им косуль.
– Господин вахмистр, угольку не жалаите? – буднично спросил его дневальный.
– Давай, а то чё-та зябко, – так же буднично ответил Четвертаков.
В его эскадроне не бытовали настроения, всё было буднично. Прислушиваясь к тому, как и что делает командир эскадрона ротмистр Дрок, Четвертаков сам ни на кого не кричал, мог только поднести кулак под сопатку, но никогда никого не ударил и не оскорбил, поэтому настроения в эскадроне сильно смахивали на обычные часы-кукушку: между деталями ведь не бывало ни ссор, ни свар, а часы были живые, они шли и тикали, только гири заводи, и каждый час кукушка из часов «куку́кала», а в эскадроне просто раздавались обычные военные команды, и эскадрон себе жил, как те часы.
Дневальный притаранил широкую круглую медную жаровню с высокими бортами, взятую из какого-то немецкого имения, похожую на ту, в которых городские хозяйки варят варенье, до середины наполненную углями. Угли дымили, Четвертаков взялся за длинную деревянную ручку и поставил жаровню под дальнюю стенку, и дым стал обволакивать землянку под обшитым досками козырьком. В ногах стало теплеть и пахнуть окопным, уже привычным домом. Это были последние в передовой линии полка траншеи, выкопанные уже в декабре, когда подсушило морозами, и вода ушла. Рыли под руководством саперного поручика Гвоздецкого, как его сразу прозвали драгуны – Гвоздецкого-молодецкого. Рыли по всем правилам фортификации, и драгуны играли на пальцах и проигрывали друг другу табак, кто правильно выговорит это слово, чаще «вничью», потому что мало кому это слово – «фортификация» – давалось. Кешка даже не брался. Кешка, как самый старший из унтер-офицеров в эскадроне, не мог себе позволить пустой, никчёмный проигрыш, а Гвоздецкий предательски поддразнивал копавших, провоцируя как раз-то и произнести.