Книга Иосиф Грозный: историко-художественное исследование - Николай Никонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дворцы дворцами, а дэньги дэньгамы. С этым можьно… и подожьдат… Когда… будэм… богатые… Строитэльство… отложить.
Зато приказал усилить работы по метро и ускорить строительство бомбоубежищ, а также подземного города под Кремлем.
* * *
Сталин вздохнул, потер лоб и виски — свидетельство постоянного умственного перенапряжения — и закрыл еще одну тетрадь, заполненную его твердым угловатым почерком. Почерк — характер, и возможно, в нем судьба. Почерк дается жизнью и совершенствуется жизнью и еще самовоспитанием. Почерк должен отражать его фамилию-псевдоним: Джуга! По-древнегрузински — сталь. Сталин. С тех пор, как он назвал себя так, почерк год от года обретал все большую угловатую молниевидную решимость. Сталин. Сталин. СТАЛИН.
Тетради же были в коричневых, ближе к красному, корках — обычные, студенческие, в клеточку. Нелинованную бумагу в тетрадях он не любил и вообще отличался удивительным постоянством в подборе письменных принадлежностей от ручек до хорошо отточенных красно-синих карандашей — были в то время в ходу такие карандаши, затачивавшиеся с разных концов. А карандаш Сталина… Представьте сами, какие могли быть наложены им резолюции. Один раз Сталин подарил такой карандаш подхалиму-композитору по его просьбе и сам же долго мучился — невротически не переносил дарить свои, а тем более привычные вещи. С тех пор он этого никогда не делал. А в тетрадях, с внутренней стороны на корочке, часто было написано им понравившееся речение Петра:
«Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую!»
Все эти великие, кому он не то чтобы подражал, но от которых хотел что-то узнать, чему-то научиться или получить подтверждение своим решениям и мыслям, привлекали его пристальное внимание: Петр I, Иван Грозный, Екатерина и особенно Николай I, особенно этот император. Сталин читал его указы, манифесты, распоряжения… Все это годилось, а часто и вызывало восхищение. «Юности честное зерцало» прочел и перечитывал постоянно. Библейская афористика, собранная там, была знакома, и все-таки выписал в тетрадь: «Буяго сторонись», «Помни судъ, чаи ответа и воздаяния по деломъ». Или вот: «Коли узришь разумнего, утренюи ему и степени стезь его да трет нога твоя».
Да. Разумного он всегда искал, но вот диво: не находилось ни одного, НИКОГО, разумом которого он бы восхитился, слова которого слушал бы, что называется, с отверстым ртом и поражался бы изреченной мудрости. С древности пророки и философы содержались при дворах и в свитах владык, был такой и у Николая II, пророчествам которого, впрочем, царь не последовал. У Сталина не было такого, не попадались на его пути. Старик? Был он просто безудержно-наглый фанатик-болтун, и мудрость его была скорее не мудростью, а дьявольщиной, возведенной им в ранг закона преступностью и отрицанием всех и всяческих ступеней и канонов правды и чести. Божьих заповедей и сложившихся человеческих традиций. Не было такого зла, какое он бы не исповедовал с патологической сладостью, не было такого его «добра», за которым не стояла бы дьявольская обратная сущность.
Как-то в середине двадцатых Сталину пришла мысль послушать курс лекций по истории философии (вот он, поиск разумного!), ибо самому читать хитроумного путаника Гегеля или, того чище, Юма, Канта, Фихе, Шеллинга не было ни времени, ни желания. Читать лекции был приглашен философ Ян Стэн, слывший знатоком первой величины и к тому же яростным спорщиком. (Да простит мне господь, это первое качество, свидетельствующее об ущербности личности и всегда совмещенное с гипертрофированной самооценкой и болтливостью.) Два раза в неделю Стэна привозили в Кремль, где прямо в кабинете Сталина, вооружась какими-то клочками-выписками, надменно задрав голову, он вещал разного рода философскую банальщину, давно известную Сталину. Неудобоваримые хитросплетения немецких вольнодумцев были для Сталина каким-то подобием кружев, украшавших некогда костюмы вельмож прошлого. От лекций Стэна клонило в сон. И философия этих «классиков» была знакома и по Марксу, ободравшему их без зазрения совести. Не было там только этой дьявольской выдумки — «учения о диктатуре пролетариата», и не было потому, что философы эти были честнее лживого утописта.
Наглого и властного Стэна, возомнившего себя Учителем, Сталин с течением времени принимал все суше, перестал о чем-либо спрашивать его, а тем более спорить с ним. В споре ничего не рождается, кроме вражды, — это Сталин давно усвоил, никакой истины. А Стэн готов был спорить, лезть на стены, чуть ли не хвататься за грудки. Вообще это был напичканный цитатами и догмами фанатик, прямое продолжение всех этих Белинских, Луначарских, Чернышевских, и в конце концов «ученик» приказал закончить курс наук, а «учитель» был взят под пристальное внимание ОГПУ[1].
Среди гор книг, которые Сталин прочел, а чаще за неимением времени, просто перелистал и отложил, было немного таких, которые он отложил бы для перечтения. Сказать так можно, ибо Сталин, перечитывая, не оставлял обычных пометок и ничего не подчеркивал. Зато мысли, там высказанные, старательно выписывались в тетради по разделам, которые он сам наметил: «Национализм», «Враги», «Евреи», «Предусмотрительность», «Ложь», «Восточная мудрость», «Пословицы к делу», «Добро», «Предатели», «Воспитание», «Классики». А книги, отложенные для перечтения, были: Платон, Аристотель, Пифагор, Эпикур, Солон, Сенека-младший, китайская древняя философия, индийская философия.
Из классиков-литераторов Сталин перечитывал только Щедрина, Гоголя и Чехова. Толстого сколько раз принимался — столько и бросил, Достоевского откровенно презирал и не прочел полностью ни одной книги. Пушкина изредка почитывал, но чаще читал Лермонтова и ставил его выше.
Как-то в откровенную минуту и будучи в изрядном настроении, что бывало нечасто, Сталин разговорился с молчаливым своим секретарем, чахоточным Товстухой, и полупрезрительно-полудружески сказал:
— Ну-ка ты, мудрец, найди-ка мнэ чьто-то из старых авторов об управлэныи государством… И чтоб… как на ладоны… было.
Преданный секретарь, склонив голову к плечу, что-то помекал, по-козлиному пожевал губами и сказал, что поищет. На другой день на стол Сталина легла тощая книжонка, затрепанная и замурзанная, со штампом кремлевской библиотеки. Дореволюционное издание с ятями и ерами: НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ. «ГОСУДАРЬ».
— Вот, — сказал Товстуха, вытягивая свое интеллигентное лицо и делаясь похожим на Луначарского. — Здесь… пожалуй… собрано все, что стоит знать… (Товстуха, видимо, хотел сказать: «Государю!», но вовремя поправился) для… э-э… успешного… э-э… руководства…
— Хараще… Аставтэ… Я слышал… об этой кныгэ…
Когда Товстуха закрыл дверь, Сталин взял книгу с выражением некоторой брезгливости… Была так затерта, зачитана, с чьими-то почеркушками — чернилами и карандашом. А он не любил затрепанные книги, подчеркнутые мысли… Но… Что делать? Он пропустил нудное (так показалось) посвящение: «Его светлости Лоренцо деи Медичи». Только одна фраза Макиавелли задержала его внимание: «И хотя я полагаю, что сочинение недостойно предстать перед Вами, однако же верно, что по своей снисходительности Вы удостоите принять его, зная, что не в моих силах преподнести Вам дар больший, нежели средство в кратчайший срок постигнуть то, что сам я узнал ценою многих опасностей и невзгод».