Книга Любовь. Футбол. Сознание. - Хайнц Хелле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы стоим на сцене, перед нами сидят двести человек, она поет чисто, я играю правильно. Аплодисменты искренние и долгие, она сияет, я считаю ее прекрасной, и меня наполняет гордостью мысль, что именно мой первичный половой орган чуть позже соединится с ее.
Мы катаемся на слоне
Мы сидим в самолете и очень тряско подлетаем к одному таиландскому острову, и она крепко держит меня за руку, потому что знает, что я не люблю летать, эту формулировку я использую, поскольку не люблю признаваться, что у меня аэрофобия. На самом деле у меня нет аэрофобии, я редко по-настоящему нервничаю в самолете, только при сильной турбулентности или если в салоне есть арабы, я не люблю ощущение тесноты и беспомощности. Она держит меня за руку, и взгляд ее полон сочувствия, и самолет трясется, и над облаками видны горные вершины этого острова. Она сжимает мою руку до боли, и я спрашиваю себя, а может, это ей страшно, и я смотрю на нее несколько раздраженно, и она считает это проявлением моего страха и жмет еще сильнее и помогает уже второй рукой, и я думаю, что же сейчас думает тип рядом с нами. Мы приземляемся плавно и уверенно, а я злюсь на нее.
Мы лежим на пляже на таиландском острове, она ушла на массаж, а я дочитываю «Критику цинического разума» Слотердайка. Последние три страницы я перечитываю в надежде, что тогда смогу сказать одной фразой, о чем книга, она возвращается с массажа, спрашивает, как книга, я говорю «хорошая», и она ложится рядом со мной, не слишком близко, она чувствует мое недовольство, и я решаю, что это критика идеализма. Я раздумываю, не поговорить ли с ней об этом, о неизбежном тяготении всех идеалистических систем к открытому или подспудному опровержению самих себя, но сомневаюсь и не знаю точно – то ли я боюсь, что она может не понять, что я хочу сказать, то ли что я не смогу этого сказать. На следующий день мы катаемся на слоне.
Она говорит, ей что-то нездоровится
Мы на озере Тегернзее, идет дождь, она не вылезает из кровати, а я смотрю в окно. Дождь поливает уютную деревянную веранду, на которой мы вместе устало курили вчера, когда приехали, и поросшую темной зеленью стену за верандой. Она говорит, ей что-то нездоровится, и я не понимаю, значит ли это «иди сюда» или «оставь меня в покое». Когда дождь ослабевает, мы едем на машине в деревню и пьем кофе в прибрежном кафе, озеро очень красиво под серыми тучами, ей лучше, она снова может курить. Мы немножко болтаем и смотрим в окно, потом идем в супермаркет и мне звонит старый друг, он хотел бы еще раз поговорить со мной в спокойной обстановке, но я заканчиваю разговор, ведь я в отпуске, с ней, и чувствую себя великодушным и лояльным, нажав на красную кнопку, и смотрю на нее в ожидании чего-то, но она просто кладет в корзину банку растворимого кофе.
Мы где-то. То ли дома, то ли завтракаем в кафе, то ли на свадьбе какого-то давнишнего знакомого, который пригласил нас только под влиянием ностальгии. Мы сидим, или стоим, или прислонились рядом к стене в банкетном зале, или в школьном спортзале, или в гостинице «У почты» на окраине мегаполиса и смотрим на танцующих, которые чаще подходят либо к ней, либо ко мне, потому что лучше знают либо ее, либо меня. Потом мы вместе выходим, курим.
Мы встречаем ее бывшего парня, он на пять лет старше меня, а я еще не в том возрасте, чтобы воспринимать это как преимущество. У него татуировки, он служил в десантных войсках. Второй фразой он рассказывает мне, что работа у него скучная, а третьей – что платят ему такую кучу бабла, что он просто никак не решится уволиться. Они идут танцевать. Я остаюсь у бара и думаю, стоит ли мне представлять, что они когда-то вытворяли в постели, но я слишком устал и вместо этого заглядываю в декольте барменши, ничего не заказывая.
Мы лежим в постели, глубокая ночь, я пил пиво, и водку, и вино, у нас были друзья в гостях, она приготовила превосходное жаркое из свинины, а под конец мы все танцевали на диване. Она говорит, что не может уснуть, потому что слова и люди еще шумят у нее в голове, но она счастлива, говорит она и смотрит на меня в темноте, а я лежу наискось, пьяный и беззащитный, и она склоняется надо мной и шепчет мне в ухо, я люблю тебя. Я делаю вид, что уже сплю.
Мы смотрим футбол
Я просыпаюсь. Она тоже. Я сбрасываю с себя одеяло. Она тоже. Я встаю. Она тоже. Я иду в душ, чищу зубы, одеваюсь, она тоже. Я выпиваю чашку кофе, ем йогурт с фундуком. Она тоже. Я выхожу из дома, иду по улице до станции метро, еду до Зендлингских ворот, пересаживаюсь, еду дальше до Имплерштрассе, выхожу, поднимаюсь по лестнице и иду по Линдвурмштрассе, пока не дохожу до большого здания, на котором вывеска, на которой надпись «Штеммерхоф». Она тоже. Я поднимаюсь по лестнице. Она тоже.
Мы смотрим футбол. Она тоже с нами. Мы смотрим футбол, и она тоже с нами, потому что «мы», которые смотрим футбол, это не те «мы», которые она и я. Мы в основном мужики. Мы смотрим футбол, и она тоже с нами, а мужики, которые смотрят со мной, они разного роста, возраста и степени близости ко мне, и они знают меня дольше, иначе и лучше, чем когда-нибудь узнает она, но из этого знания и узнавания ничего не следует, кроме того единственного, что нам всегда было важно – что мы сейчас здесь, все вместе, как были вместе всегда, но все же когда-нибудь все мы останемся одни, думаю я, и тогда больше не будет никого, кроме нее.
Мы стоим в студии художника, студия большая, нас много, пятьдесят, шестьдесят, большие экраны, банки с краской и скомканные бумажки убраны, вместо них тут лежат подушки и стоят старые кресла и ящики пива и мы. Мы одеты в цвета команды, которой желаем победы, это цвета нашей страны, и мы относимся к ним куда серьезнее, чем могло бы того потребовать положение – это игра. Мы орем. Это не игра.
Мы орем, а на поле, то есть на стену студии, выходят другие, они одеты в другие цвета, у них другие лица, и плечи, и спины, и икры, их фигуры известны нам не так хорошо, как фигуры наших, их лица, их имена, их голоса, их походка, наших мы знаем лучше, чем она когда-нибудь узнает меня, они этого не знают, и она этого тоже не знает, и никогда не узнает, ведь потому она и есть она.
Мы слышим свисток и видим движения парней, которых мы знаем, знаем и движения, и парней, мы узнаём их, даже когда они двигаются без мяча, а когда они двигаются с мячом – мы начинаем орать. Они бегут – мы орем, они спотыкаются – мы орем, они падают – мы орем, а потом они поднимаются. Мы орем, мяч летит, мы орем, а они бегут и тащат мяч с собой вперед, все дальше вперед, вперед, вперед, и потом мяч вдруг оказывается именно в тех воротах, где мы всегда хотели его видеть, всегда будем хотеть видеть, и мы орем и скачем, и они скачут и орут и обнимаются, хлопают друг друга по спинам и по плечам и по груди и треплют друг другу головы и бьют по щекам от радости, ярости, гордости и ненависти к общему врагу, и мы обнимаемся, хлопаем друг друга по спинам и по плечам и по груди и треплем друг другу головы и бьем по щекам от радости, ярости, гордости и ненависти к общему врагу, и я целую ее в щеку.
Мы орем «Дойчланд!». Она тоже. Мы чокаемся толстыми коричневыми пивными бутылками, так сильно, что они едва не бьются, она тоже. Мы вскидываем кулаки вверх. Она тоже. Мы поем на мотив Yellow Submarine: «Вы всего лишь поставщик очков!» Она тоже. Мы поем: «Оле-е-е-оле-оле-оле!» Она тоже. Мы видим, как наши ребята бегут, мы видим, как они бросаются под ноги другим, и видим, как один из тех от боли катается по газону, и тогда мы орем «пидор!». Она отпивает из бутылки. Вообще-то она не любит пиво. А потом мы видим, как другие теряют мяч, и взрываемся криком, наш вопль поднимается стеной и врезается в стену с мелькающими кадрами, а наши парни бегут с мячом далеко на половину поля других, и вот мяч снова в сетке ворот, и мы орем, хлопаем, прыгаем и плачем, она тоже. А потом мы слышим свисток, Швеция проиграла ноль-два, и все выбегают на поле, и мы скачем, и падаем, и валимся друг на друга, а потом мы выплескиваемся из студии художника и идем толпой к станции метро, мы все в наших цветах, она тоже, с развевающимися знаменами, мы стоим, и пьем, и смеемся, и звенят пивные бутылки, а потом подъезжает поезд метро, и в нем сидят двое в цветах шведов, мы видим их и начинаем петь во всю глотку: «Вы всего лишь поставщик шкафов!» Она тоже поет. Мы садимся в метро и едем в Швабинг, а потом выливаемся на Леопольдштрассе, разливаемся в разные стороны, и вдруг все остальные исчезли, и в то же время они повсюду, остальные теперь все, те же цвета, и флаги, и бутылки, и вопли, и тогда я снимаю свою форменную футболку и затыкаю ее за пояс спереди, а сзади затыкаю за пояс свой черно-красно-золотой флаг и забираюсь на светофор, и вот я сижу на верхушке светофора, возвышаясь над перекрестком, и держусь обеими руками за разогретый солнцем металл, и с моей жопы свисает флаг Федеративной Республики Германии, а подо мной море тех же цветов, что болтаются на мне, и я ору «Дойчланд!». Я ору немножко тише, чем мог бы, потому что знаю, что где-то внизу стоит она, смотрит на меня и думает: вот он сидит на светофоре и орет «Дойчланд!».