Книга Обреченная - Элизабет Силвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Что бы там ни случилось в первый год моей жизни, моя рука до конца так и не выправилась. Хотя врачи «Скорой» не согласились с первоначальным диагнозом Фельдшера Номер Один «всего лишь ушиб, мэм», моя мать отказалась принимать во внимание любые советы и назначения, кроме как от него. На самом деле моя рука была сломана в трех местах, и, с учетом ранней стадии развития костной ткани десятимесячного ребенка, ей требовалась большая забота. После того как мы тем вечером приехали в больницу, мать перестала обращать на меня внимание. Она флиртовала с Фельдшером Номер Один всю дорогу и во время обследования и разработки плана лечения, с которым, естественно, она и Фельдшер Номер Один не соглашались. Она должна была перебинтовывать мою руку через каждые несколько часов в течение десяти дней, менять повязки и крепко прибинтовывать эту руку к торсу, но в течение следующего месяца мама была слишком занята работой над производством ребенка номер два, чтобы снимать и накладывать бинты, так что понятно, что рука у меня срослась неправильно.
Детский жирок, который защитил меня от падения, медленно сходил, и в раннем детстве моя рука некоторое время представляла собой сухую, похожую на карандашик, палочку. Одно время у меня были только три действующих конечности, что тогда не казалось мне таким уж ужасным. Я научилась ходить раньше прочих, потому что мне нужны были ноги, чтобы добраться до тех мест, куда я не могла дотянуться рукой. Я рано научилась разговаривать, поскольку не могла показать на то, что мне хотелось. Я была, как Кевин Спейси, болтающийся между Болтуном и Кайзером[8]. Потом правая рука у меня выправилась – она развилась, как и левая, я могла держать ручку, писать мелом на доске, держать флейту и все такое. Когда появился на свет мой младший брат, моя рука выглядела так, словно мать никогда меня и не роняла. Не заведи она привычку постоянно напоминать мне об этом дне, причем каждый раз в такие моменты по моей руке словно ток проходил, я бы вообще об этом забыла.
Но этого было недостаточно для первой вылазки Олли.
– Чем больше мы будем разговаривать, тем лучше я вас узнаю, – взмолился он, когда я сказала, что на сегодня с меня хватит. – Тем больше я смогу найти людей, которые подпишут прошение о помиловании. Это поможет нам составить самое лучшее прошение о помиловании, какое только возможно. Поддержка Марлин очень важна, но если в вашем прошлом найдутся еще люди, которые смогут подписаться в пользу смягчения вашего приговора, тем лучше.
Как будто Фельдшер Номер Один прямо вот так и подпишет аффидевит в пользу сохранения моей жизни!
* * *
Я вела нормальную жизнь ребенка из среднего класса, жила с работающей матерью-одиночкой, стереотипным «хвостом» в виде младшего брата и постоянно меняющимися папочками, которые различались стилями усов. У одного были «червячки», как у Кларка Гейбла, у другого – жирные белесые подкрученные вверх, у третьего – черные в стиле Дали, и, увы, мне неудобно сообщать, что моя матушка спала с мужчиной, щеголявшим гитлеровскими усиками. Я знаю, что это экстравагантно, мягко говоря, но тогда я этого не понимала.
Мне, наверное, было лет семь, когда после инцидента с одним из усатиков мама потащила меня к логопеду, думая, что это поможет исправить мелкий дефект речи. Тогда она спала с мужчиной, у которого усы были как мохнатая гусеница, а еще он носил толстые очки в проволочной оправе. Мужчина этот работал бухгалтером в ресторане, где она обслуживала столики.
Я увидела его раз в нашем доме за завтраком. Он был в голубых «семейных» трусах в тонкую полоску и майке-алкоголичке, заляпанной горчицей на животе. Я помню ощущение, когда его глаза обшаривали меня с ног до головы, как сканер, медленно, и когда он закончил, у него за ушами прямо зажглась лампочка. Раз утром он пошутил над тем, как я просила кашку («Мам, дай повалуйста фвуктовый сивоп!»), и после этого меня стали таскать к логопеду два раза в неделю.
Лечение у логопеда растянулось на два года, просочилось в театральные приемы моей матушки и привело к совету направить мою новообретенную свободу речи в русло профессионального ораторского искусства. Поэтому, когда мне было девять лет, моя мать уже раз сорок таскала нас с братом на репетиции спектакля, где она первый и последний раз играла главную роль в мюзикле. Она играла Анни Окли в «Энни, готовь пистолет»[9] и в ярком костюме с легким налетом вестерна громко пела одну из нелепых песенок из этой постановки, словно бы только для меня.
«Все, что ты делаешь, я могу лучше. Я могу делать все лучше, чем ты», – пела она назойливый мотивчик под сопровождение жалкого разъезжающегося оркестра в двенадцать человек, сидевших в оркестровой яме. В то время я могла не понимать, о чем в ней поется, но что я понимала, так это то, что она и вон тот актер (поскольку он был усат, то наверняка спал с ней в то время) поют, что могут совершать случайные действия на измор лучше остальных тринадцать раз за три минуты, ничем не подтверждая это, кроме игривых жестов, которые едва-едва смешили аудиторию. Я еще не перешагнула двузначный возрастной порог, но уже тогда музыка раздражающе забиралась мне под череп. Передо мной была женщина, которая ничего в жизни не могла сделать правильно, но пела перед сорока или тридцатью людьми, какая она крутая, и все они ей верили из-за нарисованных на лице веснушек и деревянного ружья. В вечер премьеры, сразу после того, как мать закончила эту песню, она, помню, еле заметно кивнула и подмигнула мне.
Когда мне было десять лет, фетиш мужских усов в сердце моей матушки уступил пристрастию к спортсменам. Я имею в виду, что она встречалась только с бегунами. А под бегом я подразумеваю спортивную ходьбу. Не хочу никого и ничего судить, но почти у половины ходоков, которых моя мама притаскивала домой, над верхней губой красовались усики, так что хотя она и заявляла, что покончила с усами, но на самом деле это было не так. Ни разу.
Я никогда не забуду, как однажды пришла домой из школы и застала мою мать и какого-то усатого ходока, которые шествовали к передним дверям после грандиозной трехмильной пробежки, виляя бедрами справа налево, работая локтями в ритме маятника и нежно касаясь стопами земли – с пятки на носок, с пятки на носок, словно физически недоразвитые танцоры сальсы. Я была с Энди Хоскинсом, самым популярным мальчиком в школе, и с Персефоной Райга, самой популярной девочкой в школе. Ноги моей матери танцевали в такт с ногами ее бойфренда, пока она вставляла ключ в замочную скважину, а затем в какое-то мгновение их бедра почти вошли в синкопический ритм, слились, как водка и клюквенный сок, как ром с кока-колой. Прямо у всех на глазах. Перед нашей входной дверью. Перед всеми соседями, Энди Хоскинсом и Персефоной Райга.
Позже Персефона стала моей ближайшей подругой, постоянной компаньонкой и наперсницей, до самой середины седьмого класса, когда ее родители переехали в другой район по соседству, где наличие теннисного корта на заднем дворе не считалось излишеством или показателем достатка. Это считалось нормой, как в моем районе считалась нормой ванная в доме и дверка для собаки.