Книга Буря (сборник) - протоиерей Владимир Чугунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да когда оно мне все глаза промозолило! Я даже садился так, чтобы не видеть его.
– А сказать, чтобы убрала, нельзя было?
– Шутите? Да это всё равно что сказать: извини, Mania, ты – неряха!
– Глядите, какие тонкости… – удивлялась она и с улыбкой вздыхала.
А я погружался в свои сладостные грёзы, вспоминая то одно, то другое, но связанное с Машей, горячим солнцем, яблоневой тенью, ослепительным блеском воды у самых мостков, хрустальными брызгами, летящими от бултыхания её загорелых ног, с её веселым смехом, озорным блеском синих-пресиних глаз, – и был счастлив, не замечая ни печальной задумчивости милого друга, ни внимательных взглядов, ни глубоких вздохов при прощании, ни того жадного любопытства, с каким она, затаив дыхание, слушала повесть о моей любви.
Тем же грезил и по ночам.
В открытое окно, казалось, вытягивало остатки воздуха и прохлады. Голова моя томилась на горячей подушке, а перед глазами мелькали очертания красивых рук, с ровным загаром, отчетливо заметным, когда Mania брала в руки фарфоровую чашку с чаем. Загар был и на груди, в овальном разрезе белой кофточки, и на шее, и на лице, которое казалось мне самым красивым на свете.
Вскоре и чудесный голос моего братца перекочевал к Паниным. Раньше Митя забегал только для того, чтобы перехватить чего-нибудь сладенького, а с появлением Маши превратился в какого-то добровольного раба и, раздражая меня, ходил за ней, как на привязи. Mania третировала его ужасно, но он, не обращая на это внимания, с готовностью исполнял роль пажа, таская её резиновую шапочку для купания и прыжков с вышки или книжку, которую, как мученик, читал ей чуть не по складам, чего от него не могли добиться дома родители. Он бредил Машей по ночам, но всё же, в отличие от меня, спал крепко.
И как было не бредить? Mania поставила на уши буквально всех. Почти каждый день на виду у всей толпы она прыгала с вышки, переплывала по утрам озеро и не боялась ночью ходить лесом мимо заводских управленческих дач. Что и говорить, если даже сам Глеб Малинин, местная эстрадная знаменитость, потерял голову. И попил же этот Глебушка моей крови. Был он на год меня старше, играл на гитаре на танцах, сочинял и исполнял песни, которые даже звучали по городскому радио. Ещё со школы он участвовал в разных конкурсах, ездил на молодёжный фестиваль под Тольятти. И, возможно, добился бы успехов, но был ленив, с большим самомнением, рано бросил учиться, возомнив себя гением, особенно когда стал играть на танцах и выступать в концертах. Из школы его не гнали, щадя талант. Был он душой всякого вечера, всех праздников, выпускных и новогодних вечеров. Девчонки по нему сохли. И ростом вышел. Среди девчат нажил он себе немало врагов. Записными его врагами были и сёстры Панины. Обучаясь игре на гитаре на дому у Леонида Андреевича, Глеб с обеими успел завести отношения. Сёстры, особенно Вера, как могли, ему мстили за это. По правде сказать, меня самого тянуло к Глебу, но он был окружён толпой самых шалопутных, дружить с которыми запрещал отец. Все у нас шарахались от них, как от чумы. Они, в свою очередь, держали себя на особь и далеко не всех в свою компашку допускали. Не сказать, чтобы они были такими уж отъявленными. Держались же друг за друга не столько ради скуки, сколько для того, чтобы в нужный момент постоять за родные Палестины, когда на танцы приходили подраться из соседних посёлков. Глеб был у них в авторитете.
Так этот самый Глеб, даже после «конфуза», который вышел на второй день Машиного приезда, на танцах, и о чём речь впереди, вдруг опять стал ходить к Паниным под видом возобновления прерванных якобы по глупости занятий игры на гитаре. Но всякий раз приходил задолго до возвращения Леонида Андреевича из клуба, чтобы, как шутил, настроить гитару «на лирический лад». Маша не обращала на него внимания и всякий раз, когда он появлялся, велела Мите читать «Жизнь Дэвида Копперфилда» (кстати, и мой любимый роман). Глеб, в свою очередь, делал вид, что не обращает на неё внимания, и постоянно шутил, заигрывая с Верой, которая и краснела, и бледнела, и хмурилась, стараясь не показать кривых зубов, но, кажется, опять втрескалась по уши. Правда, дальше этих невинных шуток Глеб не шёл и, словно чего-то выжидая, наблюдал за нашими с Машей отношениями. Я же по робости не смел нарушить установившейся между нами неопределённости (друзья – не друзья), хотя порою и случалось поймать на себе задумчивый взгляд или пристальное внимание.
И как не робеть, когда рос дичком. Школа (особенно последние два года) как будто вообще прошла мимо моей жизни, в которой не было ничего, кроме учёбы и книг. Особенно занимали книги. Мне нравилось погружаться в их сказочный мир, следить за причудливой игрой фортуны и томиться ожиданием, что когда-нибудь и я переживу все это. Вместо того чтобы, как в младших классах, носиться на велосипеде, ходить на лыжах по лесу, дышать живительной прохладой ядрёного морозного воздуха, я сидел в своей залитой январским солнцем комнатке и с наслаждением читал:
И мне уже грезился этот «прелестный друг», приютившийся на моём диване в ярком солнечном луче. Прелестное создание, ожиданием встречи с которым я томился.
Затем поступил в университет. Усиленные занятия (а мне всё давалось с трудом), но, скорее, возложенный тайком от родителей по неразумию строгий пост (в последнюю неделю перед Рождеством я перешёл на ржаные сухарики и сырую воду) в начале второго семестра пошатнули и без того слабое здоровье. Три месяца, до середины апреля, я пролежал в туберкулёзном диспансере. Учёбу пришлось до времени оставить. Отец, напуганный болезнью, запретил по выходе из больницы чтение, предоставив возможность всё лето вести здоровый образ жизни. Но я к этому не был расположен и тайком, под одеялом, разумеется, кроме Евангелия, которое бабушка «для поправки» всё же давала мне читать, продолжал почитывать Жуковского, брал книги на реку и так бы втянулся опять, кабы не перемены, наступившие и в моей жизни, и в нашем доме.
Всё сошлось к одному: и моя любовь к Manie, и перемены в нашем доме, и наши поездки сначала в Печерскую церковь, потом в Великий Враг, к отцу Григорию. Отец, забыв про свои картины, стал частенько уезжать по каким-то неотложным делам в город. По бумагам он был с мамой в разводе, что дало возможность выхлопотать квартиру в городе. Мама скучала, заметно спала с лица. И я частенько заставал её задумчивой, сидевшей в одиночестве за кухонным столом. Даже с Митей она перестала заниматься. Бабушка переживала тоже, а потом подалась в паломничество, практически каждые субботу и воскресенье уезжая на пароходе в Великий Враг или на автобусе в Игумново, на могилку Михаила Сметанина, которого почитала за святого и к которому ездила за советом и утешением с войны, когда тот предсказал дедушкину гибель. О Михаиле Сметанине (она его называла Дедакой), как и об отце Григории, я много раз слышал от бабушки.
Вскоре я заметил, что и Елена Сергеевна стала частенько исчезать из дома по вечерам, а в выходные уезжать в город. Встречи наши стали совсем редки, но всякий раз я стал замечать в моём друге перемены. То она, проходя мимо, нечаянно заденет меня бедром, то шевельнёт рукой отросшие за лето волосы, а то вдруг откинет их со лба и посмотрит на меня как-то насмешливо-тревожно, а то вдруг засмеётся и ни за что не скажет, отчего, или вдруг нечаянно распахнется её халатик, и я увижу обнажённую до бедра ножку, или наденет новое платье, с кокетливой стоечкой, буфами и завязочками на тонком разрезе груди, и пройдётся передо мною, как на подиуме. Я, разумеется, недоумевал, краснел, но особенно не задумывался, считая либо небрежностью, либо схождением с ума от скуки.