Книга Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детвора во дворе тоже расслышала скорбные вопли. Все замерли, насторожились, а Джафар крикнул: «Масахиб начался! Давай, побежали!» Игра прекратилась, и мои братья, дождавшись, пока горестные стенания не станут громче, с визгом помчались прочь из сада обратно в дом. На пороге гостиной они замерли, умолкнув. Сам дух игр и забав испарился, дети приняли торжественно-скорбный вид. Женщины все так же сидели на полу, многие комкали в руках носовые платки, то и дело утирая слезы, неудержимо лившиеся из глаз; некоторые прижимали платки к лицу, сдерживая рыдания, но плечи и руки все равно подрагивали. Голос закиры стал пронзительно-резким, а слушательницы отзывались волнами собственных рыданий теперь на каждое едва различимое слово — истории настолько знакомой, что никакой необходимости в четком произнесении и не было.
Рыдания смолкли так же внезапно, как начались. Вопль закиры, достигший пика, приглушила ладонь, которой она отирала лицо, бормоча: «Аллаху ма сале ала Мухаммад ва’Але Мухаммад».
И начался другой ритуал, ради которого и примчались мои юные родственники. Женщины встали, чей-то голос выкрикнул: «Хусейн, Хусейн!» — возлюбленное имя, и в центре комнаты образовался круг, а одна из женщин открыла очередную потрепанную тетрадку и начала петь. «Не петь, а декламировать», — поправила меня позже мама. Остальные, захваченные пульсом этой мелодии, ритмично стучали ладонями в грудь. Звук получался глубже, чем при обычных хлопках в ладоши, и действовал гораздо сильнее. Джафар махнул ребятам, и они стали пробираться к центру круга, где уже стояли мы с мамой. Я смотрел, как мои кузены оттягивали вниз вороты, как можно больше открывая грудь, прежде чем присоединиться к общему ритму. Моя рука нерешительно поползла вверх и принялась постукивать в робкой попытке имитировать грохот ударов, раздававшихся вокруг.
Пронзительное скорбное пение — ноха[33]— вскоре стихло. Мама шагнула вперед, в руках у нее оказалась тетрадка, и вновь, под биения в грудь, зазвучало имя: «Хусейн, Хусейн! Йа[34]Хусейн! Праведный Хусейн! Шахид[35]Хусейн!» Старшая из женщин выкрикивала слова, остальные же эхом вторили ей, в привычном всем ритме.
Мама начинала свою часть ноха тихим мягким голосом, исполненным тех же эмоций, что я видел на лицах окружавших нас женщин, но затем, по окончании первой же строфы, голос креп — тихую скорбь сменяло крещендо горького гнева; грохот кулаков становился все громче, поддерживая ее. Ритмичный текст песнопения сам по себе был необычен — гораздо более высокий слог урду, совсем не тот язык, на котором мы говорили каждый день. Но именно мамин голос превращал ноха в нечто особенное. Никто не мог сравниться с ней в выразительности. Постепенно декламации между ноха становились все более страстными, неистовыми, яростными. По окончании последней строфы женщины в центре просто обезумели. Юные девушки и мои кузены колотили себя в грудь уже обеими руками, даже кожа покраснела. Не сопровождаемый больше пением, звук ударов, громкий, как барабанный бой, уже невозможно было спутать с какими-то жалкими аплодисментами.
«Хай[36], Сакина!» — прозвучало еще одно драгоценное имя, имя ребенка, потерявшего отца, мучившегося от голода и жажды, заброшенного и одинокого в жестоком мире, равнодушном к детским страданиям.
— Хай, пьяс![37]— отозвался хор голосов — убитых горем, отчаявшихся, иссыхающих от чужой жажды как своей собственной.
— О, Сакина, о, жаждущая. — Мама смахнула слезы. — Отец Сакины, Хусейн, был убит во время молитвы, прежде нем жажда ее была утолена, и тогда враги набросились на женщин и детей их лагеря, грабя и сжигая все на своем пути. Они хлестали Сакину по щекам, вырвали серьги из ее ушей, и мочки ее кровоточили. Они сорвали чадры с ее матери и теток, обесчестив женщин семьи Пророка, и в одержимости своей отобрали то немногое, чем владели несчастные. И лишь женщины вражеского стана сжалились над ними и в Ночь Скорби принесли им еды и питья. А потом выживших женщин и детей, вместе со старшим сыном Хусейна, который был слишком болен, чтобы сражаться, связали, заковали в цепи и прогнали по улицам Куфы, а после — дальше, в Дамаск, где находился двор Язида. Когда же несчастные рыдали, оплакивая своих близких, оставшихся непогребенными, на них обрушивались побои.
И это семья Пророка! Уничтоженная изнутри, а вовсе не каким-нибудь внешним врагом. Преданная своим собственным народом, людьми, которые называли себя мусульманами, последователями того Мессии, что держал на руках маленького Хусейна. Страшнейшее из несчастий. То, что пришло изнутри.
Внезапно, когда пение, стук, страсть на мгновение стихли, готовясь взорваться истерикой, я почувствовал на лице, веках свежие прохладные капли — розовая вода, которой брызнули на собравшихся, мгновенно охладила пыл. И вот уже раздаются громкие, но более сдержанные «Салават» с внешней стороны хоровода, и женщины, подчиняясь таинственной хореографии, поворачиваются к одной из стен, у которой моя бабушка, Дади, голосом, все еще полным слез, начала длинную рецитацию на арабском — привычном языке молитвы, но не родном нам. В ее речи, перемежаемые «салам»[38], мусульманским приветствием, то и дело звучат имена, что несколькими минутами ранее произносились с такой страстью. В середине этих «салам» все женщины разом повернулись, а потом еще раз — в направлении могил тех, кого они поминали. Некоторые из могил сейчас находились в Ираке, Медине, городе Пророка, на Аравийском полуострове. Одна — в Иране, поэтому женщинам приходилось поворачиваться во время чтения.
Меджлис[39]закончился, атмосфера скорби, все еще наполнявшей пространство, постепенно рассеивалась. Те из женщин, кто не успел поприветствовать друг друга, здоровались, обнимаясь и целуясь. Постепенно на лицах, все еще влажных от слез, стали появляться улыбки, послышался смех. Подали чай и сласти, и мама, взяв меня за руку, подвела к алтарю. Она молча молилась, прикасаясь к различным предметам, разложенным на алтаре, а потом целовала свою руку. Иногда мама давала мне несколько рупий[40], чтобы положить перед каким-нибудь символом вроде фляги, — а монетки потом собирала Дади, для милостыни. Я всегда точно знал, куда хочу положить свою монетку — в крошечную серебряную колыбельку.