Книга Астрид и Вероника - Линда Олссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Астрид еще не успела отпереть, а Вероника уже почувствовала аромат свежих вафель. Они прошли в кухню. Старуха вновь захлопотала у дровяной плиты — перевернула вафельницу, уменьшила огонь. Стол сиял белизной свежей льняной скатерти, а на ней пестрел узором из розочек тонкий фарфор — две чашки с блюдцами. Подле каждой лежала изящная серебряная ложечка, вилка и аккуратно сложенная накрахмаленная салфетка. В серебряном подсвечнике горели три свечи. И какой же запущенной казалась остальная кухня — выцветшие занавески, потертые деревянные стулья, голые полы. У Вероники защемило сердце, так тронуло ее это приглашение — не в гости даже, а словно на ритуальную трапезу.
Астрид закрыла духовку и поставила блюдо с вафлями на стол. И вот Вероника и Астрид сидят друг напротив друга за празднично накрытым столом, и ни одна не решается приступить к еде.
— Сервиз это мамин, — наконец вымолвила Астрид, приподнимая чашку над блюдечком. — Нашла в кладовке после смерти отца. Наверно, убрал с глаз долой, когда мамы не стало. Я никогда им не пользовалась — он у меня так и лежал в коробке, только иной раз достану чашку или блюдце, в руках подержу да и уберу обратно. — Кончиком пальца Астрид бережно обвела тонкую ручку. — Вот поглядите на свет — фарфор тонкий, будто яичная скорлупа, прямо просвечивает.
Она подвинула к Веронике блюдо со свежими вафлями, вазочку с вареньем, и гостья принялась за вафли, а Астрид тем временем разлила кофе.
— Я вам кое-что принесла. — Вероника подтолкнула к Астрид свою книгу. — Похоже, она для меня все равно что для вас мамин фарфор. Мне тоже кажется, что она хрупкая и с ней надо поосторожнее.
Астрид погладила обложку, но открывать книгу не спешила — однако ладонь ее так и осталась лежать на обложке.
— И еще мне кажется, будто я написала ее давным-давно, — продолжала Вероника. — Может, то же самое бывает, когда родишь ребенка. Он твой и в то же время он сам по себе, не часть тебя. Как только он появляется на свет, у него начинается своя, отдельная жизнь. Ты нужна, чтобы присматривать за ним, беречь, нянчить, защищать, ты страдаешь вместе с ним и переживаешь за него, но потом… В конце концов приходится отпустить его на волю. Отстраниться — и пусть идет своей дорогой, сам. А тебе остается лишь надеяться, что судьба будет к нему благосклонна.
Астрид пристально смотрела на Веронику, будто впитывая ее слова.
— Да, — отозвалась она наконец. — Даже самое драгоценное нужно выпускать из рук, отпускать на волю. — Ладонь ее все так же лежала на обложке книги. — Что толку держать ценности в кладовке, в коробке?
Взгляд Астрид затуманился, губы зашевелились, но слов Вероника не разобрала. Потом Астрид все-таки открыла книгу, прочла надпись, ведя пальцами по строчкам. Вероника заговорила, и Астрид вскинула на нее глаза.
— Думаю, я написала эту книгу из желания понять, что такое путешествие. Что толкает людей в путь. Как меняются путешественники, как влияет на них дорога. И что отделяет путешествующих от тех, кто остается дома. Сама я путешествую всю жизнь. Отец у меня дипломат, и, с тех пор как мама от нас уехала, он работал на разных должностях в других странах. Отчасти чтобы мне жилось как можно лучше, наверно. Здесь, в Швеции, было бы труднее. За мной присматривали няни — женщины из местных, студентки, искавшие работу за жилье. Но я всегда ездила с отцом.
Астрид сходила за кофейником и предложила Веронике подлить кофе. Потом уселась и откинулась на спинку стула.
— Смотрю на мамины чашки и думаю, как много лет миновало, — сказала она. — Представляю, с какой любовью их покупали и дарили, с каким трепетом распаковывали. А потом бережно поставили в кладовку и никогда больше из них не пили. Так они и простояли там всю жизнь зря. Столько времени впустую. — Астрид подняла голову, и потрясенная Вероника увидела у нее на глазах слезы. Астрид, кажется, смутилась и поспешно захлопотала у плиты, разжигая потухший огонь, подкладывая дрова. Она дождалась, пока пламя разгорится как следует, и только тогда закрыла духовку.
— Впустую, — повторила она, не поворачиваясь к Веронике. — Понапрасну, совсем понапрасну. Но ведь попади хрупкое в грубые или неумелые руки, что станется? Кому-то и книга лишь кипа бумаги, растопка для очага… или там годится для мытья окон. А костяной фарфор не толще скорлупы… — Она помолчала, затворила приоткрытое окно. — По крайней мере он цел и невредим. Сервиз все еще тут, и, может, в один прекрасный день его кто-то распакует — бережно, как когда-то мама. И сервиз пойдет в дело, и обращаться с ним будут бережно.
Старуха вернулась в кресло и снова взялась за книгу.
— Так много лет… и все в этом самом доме. — Помолчала. — А знаете, я ведь из деревни и выезжала-то всего раз. За все восемьдесят с лишком лет. И тем не менее меня мало что удерживало.
Под сводом небесным петляет тропа,
и я по тропе той иду…[7]
АСТРИД
Когда-то я, бывало, мечтала о большом мире. Нет, не о том, чтобы уехать из дому, не о бегстве, а просто смотрела вот в это самое окно, и даже деревня там, у подножия холма, казалась мне иным миром. А дальше, за полями и горами, простирались еще неведомые миры. Я подолгу смотрела, как течет река, и гадала, куда же она ведет.
В тот январский день, когда я отправилась к дедушке, маминому отцу, стоял лютый мороз. Занятия в школе отменили, учительница заболела, да и многие ученики тоже. Я пыталась понять, зачем папа отсылает меня прочь из дому. Может, он боялся за себя. А может, за меня. Вернее, не за меня саму, а за меня как за ребенка, звено, что связывает его с будущим. Ведь в ту зиму несколько детей умерло.
Я знала, что дедушка живет в Стокгольме, но после маминой смерти мы с ее родней не виделись и не знались. Бабушку и дедушку я совсем не помнила, но знала, что бабушка умерла вскоре после мамы. Так что слово «дедушка» для меня ничего не обозначало — за ним маячила какая-то безликая фигура. Я знала, что Стокгольм — столица Швеции, но каков он, этот город, понятия не имела.
Дети ведь выстраивают свой мир из обрывков. Они себе не хозяева, за них все решают взрослые и не считают нужным объяснять детям логику этих решений. Так что в детстве мы все живем в мире, собранном из разрозненных кусочков. Мы пытаемся как-то увязать их, понять, чем они связаны между собой, но делаем это скорее подсознательно. И, думаю, продолжаем соединять эти лоскутки всю свою жизнь.
А тогда я ужасно испугалась, что меня отсылают в Стокгольм, — как, за что, почему, этого я не понимала. Но отцовское решение приняла беспрекословно. «Ты едешь ненадолго, вот увидишь, тебе понравится», — утешала меня Анна, наша работница, которой и поручили доставить меня к деду. Так я пустилась в путь к дальнейшему одиночеству.
На стокгольмском вокзале нас встречал дед — одинокая фигура высилась на платформе и напугала меня еще сильнее. Не снимая перчатки, дед сунул Анне десятикроновую купюру, и девушка поспешно засеменила на противоположную платформу — в обратную дорогу. Дед даже не наклонился ко мне и смотрел на меня с высоты своего роста. И мне казалось, что в тот миг в мире только и остались что он да я, а больше ни единой живой души вокруг. Я рассматривала его вытянутое лицо, иней на бороде и усах, но дед молчал, и даже глаза его ничего мне не говорили. Все так же молча он взял мой саквояж и повел меня за собой по платформе в стеклянном свете зимнего дня.