Книга Алмазный мой венец - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Командор был тоже прирожденным пешеходом, хотя у первого изнас у него появился автомобиль – вывезенный из Парижа «рено», но он им непользовался. На «рено» разъезжала по Москве та, которой он посвятил потом своипоэмы. А он ходил пешком, на голову выше всех прохожих, изредка останавливаясьсреди толпы, для того чтобы записать в маленькую книжку только что придуманнуюрифму или строчку.
Город начал заново отстраиваться с пригородов, сподмосковных бревенчатых деревенек, с пустырей, со свалок, с оврагов, на днекоторых сочились сточные воды, поблескивали болотца, поросшие ряской и всякойрастительной дрянью. На их месте выстроены новые кварталы, районы, целые городаклетчатых, ребристых домов-транзисторов, домов-башен, издали ни дать ни взятьнапоминающие губную гармонику, поставленную вертикально…
Я люблю проезжать мимо них, среди разноцветных пластмассовыхбалконов, гордясь торжеством своего государства, которое с неслыханнойбыстротой превратило уездную Россию в мировую индустриальную сверхдержаву, о чемв нашей юности могло только мечтаться.
Теперь это кажется вполне естественным.
До поры до времени старую Москву, ее центральную часть нетрогали. Почти все старые московские уголки и связанные с ними воспоминанияоставались примерно прежними и казались навечно застывшими, кроме, конечно,Тверской, превратившейся в улицу Горького и совершенно переменившуюся. Впрочем,к улице Горького я почему-то скоро привык и уже с трудом мог восстановить впамяти, где какие стояли церкви, колокольни, магазины, рестораны. ПреображениеТверской не слишком задевало мои чувства, хотя я часто и грустил по онегинскойТверской, по ее призраку.
Я был житель другого района.
Другой район являлся, в сущности, совсем другим миром.
Я почти неощутимо пережил эпоху новых мостов черезМоскву-реку и передвижение громадных старых домов с одного места на другое,эпоху строительства первых линий метрополитена, исчезновение храма ХристаСпасителя, чей золотой громадный купол, ярко блестевший на солнце, можно былоразглядеть, как золотую звезду над лесом, когда до Москвы еще оставалось верстшестьдесят.
Теперь вместо него плавательный бассейн с вечной шапкойтеплого пара над его изумрудной водой, теплой – можно купаться даже в морозы.
…Но на месте плавательного бассейна я до сих пор вижупризрак храма Христа Спасителя, на ступенях которого перед бронзовой дверьюсижу я, обняв за плечи синеглазку, и мы оба спим, а рассвет приливает, где-товверху жужжит аэроплан, и мне кажется, что все вокруг, весь город умерщвленкаким-то новым газом так, как якобы уже началась новая война, и мы ссинеглазкой тоже уже умерщвлены, нас уже нет в живых, а мы только двеобнявшиеся тени…
Потом наступила более тягостная эпоха перестановки иуничтожения памятников. Незримая всевластная рука переставляла памятники, какшахматные фигуры, а иные из них вовсе сбрасывала с доски.
Она переставила памятник Гоголю работы гениального Андреева,тот самый памятник, где Николай Васильевич сидит, скорбно уткнувши свой длинныйптичий нос в воротник бронзовой шинели – почти весь потонув в этой шинели, – сАрбатской площади во двор особняка, где по преданию сумасшедший писатель сжег вкамине вторую часть «Мертвых душ», а на его место водрузила другого Гоголя – вовесь рост, в коротенькой пелеринке, на скучном официальном пьедестале, не товодевильный артист, не то столоначальник, лишенный всякой индивидуальности ипоэзии. А на голове у него сидит голубь.
Когда я приехал впервые в Москву, улица Кирова была ещеМясницкой и по ней, кривой и извилистой, я ехал с Курского вокзала наизвозчичьих санках, на так называемом ваньке из числа тех, на которых ещеезживал Антон Чехов, застегнувшись суконкой – проеденной молью полостью нарыбьем меху.
Москва еще казалась мне непознаваемой, как страшный сон.
Несмотря на мартовский снег, кружившийся среди незнакомыхмне столичных домов, я уже слышал в воздухе что-то, обещающее весну.
Сани ныряли с ухаба на ухаб, увозя меня по неведомым улицамневедомо куда – в метель, в только что зажегшиеся страусовые яйца голубоватыхэлектрических фонарей на Лубянской площади, посередине которой возвышалсязасыпанный снегом итальянский фонтан, а извозчик в касторовой шляпе-цилиндре сметаллической пряжкой время от времени почмокивал губами, понукая свою клячу, иприговаривал традиционную извозчичью присказку:
– С горки на горку, барин даст на водку.
А барин-то был в потертом пальтишке, перешитом из солдатскойшинели, и в ногах у него стояла плетеная корзинка, запертая вместо замочкакарандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья.
Начинался третий год революции.
Впоследствии Мясницкую переименовали в улицу Первого мая,потом как-то незаметно в шуме нэпа она опять стала Мясницкой и оставалась ею дотех пор, пока не получила окончательное название – улица Кирова, вероятно впамять того сумрачного декабрьского денька, когда посередине улицы понеубранному снегу, издавая тягостный звук мельничного жернова, поворачивалиськолеса пушечного лафета с низко установленным гробом с телом убитого Кирова,перевозившегося с Ленинградского вокзала в Колонный зал Дома Союзов, а залафетом темной толпой шли провожающие, наступая сапогами на хвойные крестики иматерчатые цветочки, падающие с венков на свинцовый декабрьский снег.
…по воле случая я шел в похоронной процессии, ужасаясьзрелищу, свидетелем которого мне довелось стать…
Эту картину память принесла мне из сравнительно недавнегопрошлого, а еще раньше, в то время, когда улица называлась Мясницкой, мнесуждено было судьбой жить в ее районе…