Книга Может, оно и так... - Феликс Кандель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потенькивает капельный источник из подтекающего крана, наполняет лужицу в кухонной раковине, куда придут на водопой звери, обитающие в окрестностях. Газель. Лисица. Горный барсук. Кабан — опустошитель виноградников. Шакал с полосатой гиеной. Мышь-прыгунчик. Увилистая змея эфа.
— Не надо эфу, — пугается внучка.
— Она не придет, — обещает Гур-Финкель. — Ее мы не пустим.
Лежат. Смотрят в потолок. Ая просит:
— Расскажи про бабушку. Которая меня не дождалась.
— Она хотела. Но у нее не получилось.
Рассказывает:
— Мы учились в одном классе. Она сидела за первой партой, я — за второй и макал кончик ее косички в чернильницу. Бабушка возвращалась из школы, родители ахали, отрезали запачканный хвостик, а я ждал, пока косичка отрастет, снова обмакивал в чернила.
— У меня тоже косичка… — вздыхает Ая и тут же засыпает, утомившись от впечатлений.
Всё было, конечно, не так. В школах раздельного обучения девочки не попадались, но Ая запомнит эту историю, перескажет своим детям — образ бабушки с косичкой, перепачканной чернилами, и дедушки-озорника продержится пару поколений.
В выходные дни Финкель просыпался позднее обычного, потягивался в блаженстве, слушая шевеления на кухне, просил: «Посиди со мной…» Клал руку на колено, ощущая дуновение ее духов, теплоту округлости, — где то колено? куда подевалось? кому они мешали? Не вселенской же зависти, которую не избыть… Бледное лицо, опрокинутое навзничь, вопрошающие взгляды, волосы отросли ежиком после безжалостной терапии — такая желанная, уже недоступная. Приходила служительница, веселая, румяная, присадистая, подхватывала пушинкой, усаживала в кресло возле кровати, а вокруг шприцы, капельницы, кислородные трубки, вены на руках исколоты иголками. Целовал глаза, сухие, бесслезные, полные мольбы и скорби: «Удержи меня, Финкель!..» Бежал под дождем к больничному корпусу, упрашивал в голос: «Не забирай ее! Не забирай!..» А дождик лил прямыми струйками, как через ситечко, каплями-слезками стекал по лицу.
Она объявлялась поначалу — отсветом во снах, в очертаниях и теплоте тела, потревожив и вновь опечалив; садилась рядом, даже ложилась головой на его плечо, томила близостью, но затем стала отдаляться, не обретая четкого облика, освобождая от своего присутствия, словно отвлекали ее иные обязанности, отвлекали и увлекали туда, откуда нет и не будет возврата. Никто не дышит возле него, только запах ее одежд в шкафу, зубная щетка в ванной комнате, бутылка воды с соломинкой — последний ее глоток, плач по лунному календарю, плач по солнечному…
Она опекала его прежде, опекала, казалось, и после ухода. Чистые носки на стуле — кто положил? Сходить к врачу — кто настоял? Принять лекарство — кто подсказал?.. По ночам чудился шорох за входной дверью, легкое шевеление, сумасшедшая надежда. Вскакивал. Бежал босиком. Отпирал непослушной рукой… «Сосуды играют, — поясняли опытные дураки. — Слабые ваши сосуды».
Финкель глядит в потолок, заложив руки за голову, слушая потенькивания подтекающего крана. Говорит негромко, растревоженный разговором:
— Косичку в чернила — ей бы это понравилось…
12
«Кто этот человек, что так хорошо улыбается? Так приветливо?» — «Но не каждому, други мои. Нет, не каждому».
Некрупного роста.
Редкого умения.
Большой человек на малые свершения, наделенный даром сравнения и догадок, чувством времени и его утекания, способный развязывать узелки неприязни, чем интересен многим, чем и необходим.
«Ты, Финкель, нас удивляешь, — говорили вокруг. — Как такой состоялся, можно еще понять, но как таким сохранился?» Искренне изумился: «Я-то?..» — «Ты, конечно, ты. Мы тут прикинули и решили, что ты единственный среди нас. Который в согласии с самим собой». Это его озадачило. «Вы знакомы со мной застольным, в гуляниях-увеселениях. Вам недоступен я в сомнениях и мечтаниях». Это его насторожило, даже напугало. «Быть может, вы льстите или принимаете меня всерьез».
Строг.
Суров.
Взыскателен к самому себе.
Встает перед зеркалом, говорит в назидание: «Не гоняйся за фактами, подтверждающими твою правоту, они ее ослабят. Подбирай факты, ее опровергающие, в борьбе с ними правота окрепнет. Понятно теперь?» — «Не совсем». Разъясняет: «Сначала подступает сомнение. Вслед за сомнением приходит оправдание. Бойся его. Не соблазняй душу посулами». Из зеркала ему отвечают: «Я твое сомнение и я твое оправдание».
Выяснилось с возрастом, что проклюнулся в нем опечаленный старик, который радуется без охоты, ублажая себя горестными играми. Проклюнулся и ликующий старик, задумчивый весельчак, который сокрушается нечасто, но с видимым удовольствием, по незначительным, казалось, поводам. Когда один из них огорчается, другой не ликует чрезмерно, во вред сожителю, и, наоборот, когда другой радуется, сосед не добавляет ему горечи, вроде космонавтов в долгом совместном полете, выдержавших проверку на совместимость.
Над холодильником висят часы, показывая утекающее время, старые-престарые ходики с гирькой на цепочке. Дергается стрелка, отпахивается дверца под слабое щелканье, высовывается наружу деревянная кукушка на костылике. Неодобрительно взглядывает на мир, разевает рот под невысказанное «ку-ку», молча убирается внутрь. Тихая забава Гур-Финкеля: ликующий старик купил по случаю часы с кукушкой — потешить душу, опечаленный приделал к ней костылик и лишил призывного кукования, что соответствует ее возрасту и его горестям.
Первый задает вопрос: «Подумай хорошенько и ответь сам себе: чем тебя устраивает подавленное состояние?» Второй отвечает: «Ах ты, старенький, никудышненький, пенсионеренький! Взгляни лучше в зеркало, там ответ на твой дурацкий вопрос». — «Эх ты, глупенький-неразумненький! Морщины на лице — тропки на пути моем, следы радости-печалей. Я ими горжусь, без них вроде не существовал».
Ликующий старик прожил годы в изумлении от самого себя, уловляемый в мечтательные крайности; опечаленный не заметил, куда они, эти годы, подевались. Финкель не вмешивается в их споры, не утишает словом неслышимым, но терпеливо ожидает примирения, когда вновь потянет к столу, к бумаге с карандашом: перелистывать страницы, как перелистывать судьбы, дотошно перебирать слова, как повариха перебирает рис или гречку, чтобы сотворить еду, крупинка к крупинке.
Под балконом разрастается гранатовое дерево. Его плоды — глянцевитые, будто лаком покрытые — вызревают, бурея к осени, лопаются от непереносимой мощи, выказывая тесноту зерен, догнивают на высоте в укоризне на нерасторопный люд. Ради чего дерево трудилось, для кого напитывало их соками, отказывая себе во всем, провисая ветвями от несносной тяжести? Дереву обидно, Финкелю обидно тоже.
«Вот оно, твое подобие, — вступает опечаленный старик, пытлив и докучлив. — Вспоил своего героя, вскормил, жить бы ему да жить — зачем губить понапрасну, на потребу увлекательной развязке? Героев следует уважать, особенно пожилых, не посягать на их достоинство, уязвимую немощь. Оберегай престарелый люд, Финкель, не раздевай перед читателем в дерзости и бесстыдстве, не выказывай вздутых варикозных вен, дряблых ягодиц, скрюченных подагрой пальцев — их стриптиз отвратителен». — «А если диктует сюжет? — кричит ликующий старик, простодушен и отходчив. — Законы литературные!» — «Дурак ты», — отзывается старик опечаленный. «И правда, дурак», — соглашается Финкель.