Книга Восток есть Восток - Т. Корагессан Бойл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Возможно, там тонут люди, а вы… вы шутки шутите!
На глазах выступили слезы, но Рут подавила рыдания. Она была разгневана, уязвлена, взволнована — все так. Но в то же время она играла и очень хорошо понимала это сама. «Если б только они ко мне прислушивались, — думала Рут, — если б они только знали…» Она стояла рядом с Саксби, стройная, с длинными загорелыми ногами, дрожащая от собственной смелости, а еще больше от гнева и обиды. Как же они могли обращаться с ней так, словно она — пустое место?!
Рут почувствовала, что победила. Уж теперь-то они глаз с нее не сводили! С лица Боба исчезла ухмылка; пучеглазая выглядела так, словно ей только что влепили оплеуху; даже непроницаемого игрока в покер, каменнолицего Ирвинга Таламуса, и того проняло. Он был похож на кота, но теперь этот кот подобрался и принюхивался — ветерок донес издалека зазывное мурлыканье кошечки.
— Сделайте что-нибудь! — потребовала Рут. — Ну же, кто-нибудь! Действуйте!
Вскоре она уже сидела, совершенно обессиленная, у ломберного столика, рядом с Таламусом; Саксби и Боб отправились звонить в береговую охрану, шерифу, в добровольную пожарную команду и местное отделение радиокомпании.
— Все образуется, — сказал Таламус. Она посмотрела на морщинистую, как у ящерицы, кожу вокруг его глаз. Ирвинг откинул со лба свесившийся кок густых черных волос.
Ему было пятьдесят два года, и он считался явлением в литературе, губы у явления были сухие и жесткие, зубы мелкие, белые и острые.
— Вы поступили правильно. Иногда всем нам на пользу пинок под задницу, верно?
Рут подняла на него глаза, вся такая убитая и несчастная, хоть на самом деле несчастной в этот момент вовсе себя не чувствовала. Таламус взял ее за руку, стиснул, и его лицо вновь приняло всегдашнее ироническое выражение.
Ныне же Рут сидела в студии и писала, точнее, пыталась хоть что-то написать. Вдруг она увидела перед собой японку как живую: печальная, обреченная героиня, глотающая соленую смерть; катятся волны, желтея в сумеречном свете, дети унесены морем — безвозвратно и навсегда. Когда над верхушками деревьев полыхнула первая молния, вся сцена уже замечательным образом выстроилась, слова сами рвались с губ, вернее, с кончиков пальцев. Домик стало продувать бризом. Холодный, угрожающий, он тряс москитные сетки, ворошил бумагу на столе. Искушение оказалось слишком сильным. Рут отодвинула пишущую машинку, встала, подошла к окну и надолго застыла там, глядя, как густеет цвет неба. Качались ветви, листья трепетали, делаясь то серыми, то зелеными, то снова серыми. Тут Рут ощутила некий зов, идущий из глубин желудка, и вспомнила об обеде.
Желудок выполнял функцию биологических часов. Между двенадцатью и часом Оуэн Берксхед, перезрелый бойскаут, бесшумно подкрадывался к студии, ступая легко, как кошка, могиканин или привидение, и вешал на специальный крюк возле двери корзинку с обедом. Такая у него была игра — человек-невидимка, старающийся не отвлечь творцов от работы. У Рут тоже была своя игра. Как только желудок подавал ей сигнал, что близится время обеда, она переставала печатать, навостряла уши и ждала, когда еле слышно скрипнет крюк под тяжестью корзинки, зашуршит палая листва или хрустнет веточка. Тогда она торжествующе оборачивалась и с преувеличенной веселостью домохозяйки, целый день просидевшей одна-одинешенька в четырех стенах, орала: «Привет, Оуэн!» Иногда удавалось его застукать, иногда нет.
Вчера получилось странно. Мало того, что она не застукала Оуэна, но и корзинки как таковой на крюке не появилось. Сначала желудок предупреждающе шевельнулся, потом пришел в негодование, зарычал и забулькал. Каждые десять минут Рут выходила на крыльцо, но крюк оставался пустым и заброшенным. За ужином Оуэн уверял, что обед был доставлен, и просил вернуть судки. Может, корзинку утащил какой-нибудь зверь? Она не поискала в кустах? Рут погрозила Оуэну пальцем, заметив, что Питер Ансерайн, как всегда уткнувшийся носом в книгу, прислушивается.
— Не вешайте мне лапшу на уши, — поддразнила она Оуэна. — Сели в лужу, так и скажите. Подумать только, двадцать лет ни один служитель искусства в «Танатопсисе» не оставался голодным, и вот такой конфуз!
Рут подержала паузу и звонко расхохоталась.
Оуэн покраснел. Ему было сорок, и он очень напоминал Сэмюэла Беккета, в особенности хищным носом и ежиком стриженых волос. А дотошностью и аккуратностью Оуэн был похож на ротного старшину — старшину с гомосексуальными пристрастиями, если такая комбинация в природе существует.
— Нет, я приносил обед! — упорствовал Оуэн. — И я отчетливо это помню. Отчетливо!
Конечно, ничего страшного не произошло. Но церемония обеда значила для Рут очень много. Он был как рубеж: утром — крестный путь творчества, после полудня — Голгофа с последующим воскресением и вознесением в райские кущи, когда наступал час коктейлей. Да и обед сам по себе впечатлял: паштет, салат из крабов, сандвичи с копченой индейкой или тарталетки с жареным перцем, домашние помидоры, фрукты, термос ледяного чая — и все это на настоящем серебре, с кружевными салфетками.
Рут с тоской подумала: а вдруг из-за шторма Оуэн не придет? Что, если в поместье существует какое-нибудь мистическое, освященное традицией правило, согласно которому во время грозы обед в студии не подается, а все должны идти в столовую? Вдруг собратья по искусству сидят сейчас в большом доме за накрытым столом и поднимают бокалы за бурю, так романтично бьющуюся в окна?
Рут представила себе налитые бокалы, оживленные лица, и как раз в этот момент грянула буря. Коттедж залило ослепительным светом молнии, пол дрогнул под ногами. По верхушкам деревьев с шипением ударили струи дождя; сразу остро запахло землей и перегноем; крыша и окна встрепенулись и зажили особой жизнью. Второй удар, третий. Домик дрожал, страницы летели во все стороны. Рут бросилась закрывать окна — сначала то, что перед столом, потом — угловое, возле камина. И замерла на месте.
На крыльце кто-то стоял.
Мелькнула тень, тускло блеснули судки, и Рут вскрикнула. Тогда похититель остановился, и она смогла вновь рассмотреть его, как в ту ночь, в проливе. Лицо в синяках и ссадинах, мокрые волосы цветом напоминают красную глину, глаза дикие, промытые дождем. Он тоже увидел ее — их взгляды встретились. Японец попятился, крепко прижимая к себе корзинку, и пустился наутек, мокрый, гладкий и блестящий, как только что родившийся младенец.
На следующее утро после побега с корабля и размышлений средь вздымающихся черных валов Атлантики о малозначительности собственного исчезновения Хиро Танака проснулся в густой болотной траве. Солнце стояло высоко в небе и, пока выбившийся из сил беглец спал, успело обжечь ему лицо, руки и подошвы. Хиро лежал на спине, наполовину сползший в соленую воду, — в трясину не давало погрузиться сплетение белых корней, служившее матрасом его телу. Корни принадлежали траве, именуемой Spartina alterniflora. Если б Хиро перерезал их ножиком, предусмотрительно прихваченным с собой, то по шею провалился бы в вязкую жижу. Но он не думал ни о корнях, ни о болоте, ни о множестве мельчайших порезов, оставшихся на его коже после соприкосновения с бритвенно-острыми травами во время ночных блужданий по берегу. Хиро проснулся не от качки и спертого воздуха темницы, а от пения птиц и густого зловония трясины. Когда он оправился от изумления, его мысли сфокусировались на одном: необходимо подкрепиться.